Нос некоего нотариуса
Шрифт:
То был настоящий тип парижского бедняка, самого бедного изо всех существующих: маленький человек тридцати пяти лет, которому вы дали бы шестьдесят, до того он был сух, желт и хил.
Г. Бернье осмотрел все его сочленения и отослал обратно в его каморку.
— Кожа этого человека никуда не годна, — сказал доктор. — Вспомните, что садовники берут черенки для прививки с самых здоровых и крепких деревьев. Выберите молодца поплотнее между вашими слугами; такие у вас, конечно найдутся.
— Да; но столкуйте с ними. Мои слуги все господа. У них есть капитал, разные ценные бумаги; они играют на повышение и понижение, как все слуги в порядочных домах. Между ними не найдется ни одного, который пожелал бы приобресть ценой своей крови металл, который так легко выигрывается на бирже.
— Но быть может найдется такой, что из преданности...
— Поищите у них преданности! Вы шутите, доктор! У наших отцов были преданные слуги, а у нас просто скверные лакеи, и в сущности мы, быть может, в барышах. Наших отцов слуги любили, и они считали своей обязанностью платить им той же нежною ценой. Они сносили их недостатки, ходили за ними во время болезни, кормили их в старости; чистейшее несчастие! Я же плачу людям за службу, а если они служат дурно, то мне нечего раздумывать от чего это происходит: от лени, старости или болезни, — я их просто прогоняю.
— Стало быть, у вас не найдется подходящего человека. Нет ли у вас кого-нибудь в виду?
— У меня? Никого. Но тут годен всякий; первый встречный, посыльный с угла, продавец воды, что сейчас кричит на улице.
Он вынул из кармана очки, слегка отодвинул занавес, взглянул на улицу Бон, и сказал доктору:
— Вот недурной малый. Будьте добры, позовите его, потому что я не смею показаться с таким лицом на улицу.
Г. Бернье открыл окно в ту минуту, когда намеченная жертва орала во все горло:
— Воды!.. воды!.. воды!
— Эй, малый, — закричал доктор, — бросьте-ка бочонок и войдите сюда с улицы Вернель. Тут можно заработать деньги.
IV.
Шебаштьян Романье.
Его звали Романье, также, как и его отца. Крестные отец и мать окрестили его Себастьяном, но в качестве уроженца Фронья-Калесь-Мориана, в департаменте Конталя, он, молясь своему патрону, называл его святым Шебаштьяном. Все заставляет думать, что он и писал бы свое имя с Ш; но по счастью он не умел писать. Этому Оверицу было двадцать три, двадцать четыре года; он был сложен как Геркулес: высокий, толстый, коренастый, ширококостный, плотный, румяный; он был силен как бык, кроток и послушлив как беленький ягненочек. Вообразите, себе человека из самого крутого, грубого, но отличного теста.
Он был старшим из десяти мальчишек и девчонок; все они были живы, здоровы и копошились под отцовской кровлей. У отца была мазанка, кличек земли, несколько каштановых деревьев в горах, полдюжины свиней в год и две руки для обработки земли. Мать пряла пеньку, мальчишки помогали отцу, девчонки хлопотали по хозяйству и росли друг за дружкой, причем старшая нянчила младшую и так далее, до конца лестницы.
Молодой Себастьян никогда не отличался ни пониманьем, ни памятью, ни иными умственными дарами; но сердце у него было золотое. Ему натвердили несколько глав из катехизиса, как дроздов научают высвистывать. J'ai du bon tabac; но у него были и навсегда остались самые христианские чувства. Он никогда не злоупотреблял силой ни против людей, ни против животных; он избегал ссор и часто получал пинки, не возвращая. Вздумай Морианский подпрефект дать ему серебряную медаль, ему стоило бы только написать в Париж; потому что Себастьян спас многих с опасностью своей жизни, и именно двух жандармов, которые тонули с лошадьми в Сумезе. Но все это делалось инстинктивно, а потому казалось естественным, и его и не думали награждать, точно он был водолазом.
Двадцати лет от роду он явился на очередь и вынул счастливый номер, благодаря девятидневному молебну, который служил со всей семьей. После этого, согласно со свычаями и обычаями овернцев, он отправился в Париж, чтоб заработать деньжонок и помогать отцу с матерью. Ему подарили бархатный костюм и двадцать франков, — что считается еще деньгами в Морианском округе. Он воспользовался оказией и пошел в Париж с товарищем, знавшим дорогу. Он шел десять дней пешком, и пришел свежим, не устав, с двенадцатью с половиной франков в кармане и новыми башмаками в руках.
Через два дня он уже катал бочку по Сен-Жерменскому предместью в сообществе с товарищем, который не мог уже взбираться на лестницы, потому что надорвался. За труды ему давали помещение и постель, кормили, стирали одну рубашку в месяц и сверх того отсчитывали тридцать су в неделю, чтоб было на что повеселиться. Он копил деньги и через год, купив подержанную бочку, стал сам хозяином.
Ему повезло свыше всякой надежды. Его простодушная вежливость, его неутомимая услужливость и известная честность доставили ему расположение всего квартала. С двух тысяч лестничных ступенек, по которым ему ежедневно приходилось подыматься и спускаться, он дошел до семи тысяч. Таким образом, он каждый месяц высылал шестьдесят франков родителям. Семья благословляла его имя и молилась за него утром и вечером; у мальчишек завелись новые штанишки, а двух младших посылали даже в школу.
Виновник всех этих благ продолжал жить по-прежнему; он спал в сарае подле своей бочки, и менял четыре раза в год солому на подстилку. Бархатный костюм был весь в заплатах пуще чем у арлекина. Действительно, его туалет стоил бы не дорого, если бы не проклятые башмаки, на которые каждый месяц требовался целый килограмм гвоздей. Он не скупился только на еду. Он не торгуясь отпускал себе четыре фунта хлеба в день. Порою он даже баловал свой желудок куском сыра, или луковицей, или полудюжиной яблок, купленных на Новом мосту. По воскресеньям и праздникам он разрешал на суп и говядину и затем всю неделю облизывал себе пальчики. Но он был слишком добрым сыном и братом, чтобы отважиться на стакан вина. "Вино, любовь и табак" были для него сказочными товарами; он знал о них только понаслышке. По более основательным причинам он не знал театральных развлечений, столь дорогих для рабочего класса в Париже. Наш молодец предпочитал спать даром с семи часов, чем хлопать за десять су г. Дюмену.
Таков был с физической и нравственной стороны человек, которого окликнул г. Бернье в улице Бон, чтобы он шел продавать свою кожу г. Л'Амберу.
Прислугу предупредили, и его поспешно доставили в комнату.
Он шел робко, со шляпой в руке, подымая, на сколько мог, повыше ноги и не смея ступить на ковер. Благодаря утрешней грозе, он был в грязи до мышек.
— Если вам воды, — сказал он, кланяясь доктору, — так я...
Г. Бернье прервал его.
— Нет, милый: нам вашего товара не требуется.
— Значит, требуется другого?
— Совсем другого. Вот этому господину нынче утром отрубили нос.
— Ах, бедняга! А кто-ж. это наделал?
— Турка; но это все равно.
— Дикий! Я слышал, что турки дикари, только не знал, что их пускают в Париж. Погодите немножко, я сейчас сбегаю за городским хирургом.
Г. Бернье укротил излишек усердия достойного Овернца и в немногих словах объяснил ему, какая услуга от него требуется. Тот сначала подумал, что над ним смеются, потому что можно быть отличным водоносом и не иметь ни малейшего понятия о ринопластике. Доктор разъяснил, что у него желают купить месяц времени и около полутораста квадратных сантиметров кожи.
— Операция пустячная, — сказал он, — и вам страдать почти не придется, но я предупреждаю вас, что потребуется громадное терпение на целый месяц, когда ваша рука будет пришита к носу этого господина.
— Ну, терпения у меня хватит, — отвечал он, — ведь я не даром Овернец. Но чтобы я прожил у вас ради этого бедного господина, мало мне заплатить за все время, чего оно стоит.
— Понятно. Сколько-ж вы хотите?
Он подумал, немного, и сказал:
— Говоря по правде, это стоит четыре франка в день.