Новый год в октябре
Шрифт:
Застрекотал селектор. Звонил помреж, требуя объяснительной записки относительно «внезапного инцидента», как он квалифицировал гибель Наташи.
Прошин слушал его, косясь на Ваню.
Цель его плутовского визита угадывалась без труда. Ваня пришел просить о звонке декану или иному влиятельному лицу с просьбой принять в институт обойденного судьбой юношу.
«Позвоню, - подумал Прошин. – Подлец растет, но отказать неудобно… Да и выгонят его к тому же через полгода за неуспеваемость. Дурак же… Дебил. Нет, не выгонят. Это – моя производная, а такие дерутся за жизнь грубо, нахально, до последнего… И вылезают. Несмотря ни на глупость свою, ни на умных людей, не умеющих расталкивая очередь руками, первыми заскакивать в вагон и занимать место поудобнее, у окошечка. Не позвоню.»
Представилось, как Ванечку под слезы и плач мамаши заберут в армию, как будет он там лебезить перед сержантами, есть втихомолку по ночам свои посылки, воровать из посылок чужих, стучать начальству на товарищей – хотя какие у него могут быть товарищи? – на сослуживцев! – и не единожды будет этими сослуживцами бит…
– Так я недобрал двух баллов, - повторил Ваня, когда Прошин закончил разговор. – И…
– Не-а, - сказал Алексей, перекатывая за щекой упругий комочек жвачки. – Не помогу я тебе, Ванюша.
– Да не о том я… - Ваня облизал противный, как крысиные усики, пух над губой. – Я как узнал, что по конкурсу-то не прошел… ну, короче, вы-то отсутствовали… А я слышал – декан – ваш кент. Приятель, то есть. Ну, я подошел к нему, попросил… Сказал, что у вас работаю, вы это… послали. Вы ведь обещали! В общем, я на случай всякого недоразумения поясняю. Чтобы потом… разговор какой… Вы бумажку не подпишите? Вот. Увольняюсь я. Занятия через месяц…
– Тебя… приняли?
– Ну да. Вы подпишите бегунок-то…
– Я подпишу, не беспокойся. – Прошин встал. – Но я хочу тебе сказать… Впрочем, самое страшное – говори тебе, ни говори, все впустую… Неужели ты вылезешь к диплому и… так далее?
– Вылезу! – твердо ответствовал Иван.
Прошин черкнул по бумажке и протянул ее бывшему сотруднику.
– Жалко отпускать тебя, - вздохнул он. – Я чувствую… выйдешь ты отсюда, удивительный мой лаборант, и натворишь кучу бед. И, склонен думать, немалых.
Ванечка посмотрел на подпись и, как бы осознав оборванность всяческих связей с Прошиным, сказал:
– Я… Я, может, еще и в вашем креслице посижу, Алексей Вячеславович. Не такой уж я и дурак, как вы тут меня… До свиданьица!
И он торопливо вышел.
Похороны были назначены на три часа дня.
Прошин ехал на кладбище в дурном настроении: во–первых, он ни разу никого не хоронил - так уж получилось; во–вторых, все случившееся отошло далеко, в грязный склад воспоминаний о собственном бесчестье и низости, ворошить который было неприятно и боязно; и в–третьих, Глинский на работе отсутствовал, дозвониться к нему не могли, и Прошина беспокоила смутная тревога за Сергея… Даже, скорее за себя – он почему–то решил, что в смерти Наташи тот обвинит именно его, и тогда придется делать возмущенные глаза, оправдываться… Ему вообще последнее время чудились подозрительные взгляды, и, как бы он ни переубеждал себя, переубедить не мог; издергался, измотался… И еще, как назло, грянул ливень, машину облепили ржавые пятна грязи, бурой пеленой затянуло окна, и Прошин, вымокнув не то от заполнившего салон тяжелого туманного воздуха, не то от волнения, битый час просидел за рулем у ворот кладбища, ожидая окончания дождя и задыхаясь в этой отвратительно теплой, оранжерейной сырости.
Затем, приметив кого–то из институтских, вылез, печальным голосом поздоровался, и они пошли вдоль могил к месту захоронения по узкой, тонущей в глине тропинке. Кресты, памятники с коричневыми от времени овалами фотографий, бумажные, слипшиеся от дождя цветы похоронных венков действовали на него чрезвычайно удручающе.
«А в общем–то такой настрой и нужен, – тускло думал он, прыгая через лужи в опасении измазать башмаки. – Я ведь, по идее, убит горем… Нехорошо рассуждаю, грязно, но что остается? Святого корчить перед самим собой? Хватит!»
Коллега из института что–то буркнул, указал рукой на группу людей, и Прошин, дрогнув, направился в туда.
Он сразу же очутился около гроба, и тут ему стало жутко. Лицо Наташи, казалось было отлито из пластмассы; губы обескровились, потускнели волосы, напоминая кукольный парик… И он вспомнил: они идут в стеклянном ящике аэровокзала; тополиный пух запутался в ее локонах, дрожит голубая жилочка на шее…
Он находился в полуобморочном трансе, но тут почувствовал толчок в спину и тупо понял: надо говорить. Речь. И судорожно выдохнув застрявший в горле воздух, произнес:
– Друзья…
Столько горечи было в этом «друзья», что он удивился себе. Впрочем, говорил не он – Второй, верный опекун и помощник.
– Друзья… – Мелкие, тонюсенькие иголочки щекотно укололи в нос, и он недоуменно ощутил навернувшиеся слезы. – Боюсь я казенных слов… Наташа была для меня большим другом, и говорить о ней трудно; слово мои не могут выразить ту необыкновенную щедрость души, ту доброту, исходящую от нее…
«Лукьянова их отпуска не вызвали, – соображал он, вглядываясь в лица собравшихся. – И Сергея нет…»
– … с такой теплотой, с таким искренним участием она подходила ко всем; каждый, кто знал ее…
Он быстро, по–волчьи, оглядел толпу и, уловив недоверчивый взгляд Чукавина, почувствовал, что переборщил… И тогда, повинуясь раскрепощающему таланту актера, всхлипнул и, беззащитно закрыв лицо дрожащими пальцами, пробормотал:
– Простите. Мне… Я не могу… говорить.
В застывших глазах придавленного, почерневшего от горя отца Наташи – полноватого, добродушного старика, у которого мелко тряслись губы, – появились слезы, и одна их них медленно потекла по щеке.
Прошин отвернулся. Он обманул всех. Даже отца. Хотя обмануть отца убийце нелегко. Но он обманул.
«Бог не простит мне его слезы», – с ужасом думал он, таращась на липкие комья земли, летевшие в зияющую яму и с чавкающим стуком разбивающиеся о крышку гроба.
Он видел себя как бы со стороны – с отвисшей челюстью, съехавшими очками, с прилипшими от испарины ко лбу волосами, – но вернуться в нормальное состояние не мог. Втайне, будто исподтишка, его утешала мысль, что такое выражение лица – это даже неплохо, он действительно сражен несчастьем, и, видимо, тот, Второй, и свел его физиономию судорогой.
«Но перед Богом расплачиваться не кому–нибудь, а мне! – застонал он про себя. – Мне! Одному!»
И стало страшно так, словно он хоронил себя. Но страх этот не был страхом перед Богом, нет… Страх перед Богом абстрактен, перед Богом можно отмолиться, отвинить грех, разгадав в лике иконы прощение, снисхождение к тебе – маленькому, неразумному, жалкому; а страх охвативший его, был другим – осязаемым, обрывающим сердце, поднимающимся в глубине медленными, клубящимися волнами. И не находилось объяснения и названия этому страху…