Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 3 2013)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Дверь в квартиру у Сизовых никогда не запиралась, потому что все друг друга знали и привычки запирать дверь тогда ни у кого не было. А фубры — это, оказывается, сокращение такое и означает оно “фабричное управление бараков рабочих”, когда-то там, видимо, бараки были.

 

У нас же дома двери всегда запирались, как правило, на два оборота замка — на один только тогда, когда в квартире были взрослые или тетя Лиза (она тоже была взрослая, но это не считалось). Тетя Лиза была из Рязанской области, хотя родилась в Царском Селе, ее старшая сестра баба Нюша родилась там же и даже видела царя — тетя Лиза царя не видела — может, конечно, и видела, но не знала, что это царь, — мало ли рыжебородых в то время по Царскому Селу шлялось! И вообще, видеть царей в наше время не приветствовалось, поэтому такие вещи говорились шепотом. Местом рождения у тети Лизы и у бабы Нюши в паспорте значилось, однако, не Царское, а Детское Село, так как в каком-то году произошло переименование, а место рождения в паспортах записывали не так, как раньше было, а согласно текущему моменту. (Мне всегда казалось, что в Детском Селе проживают одни дети, без взрослых, а когда они вырастают, их оттуда пускают на все четыре стороны, поэтому тот факт, что тетя Лиза родилась в Детском Селе, а жила отнюдь не там, меня ничуть не удивлял.)

Отец тети Лизы и бабы Нюши был аптекарем, но после революции он разорился — после революции многие разорялись, почти все, — а может быть, он не разорился, а у него просто все экспроприировали: пришел какой-нибудь комиссар и экспроприировал — не отнял, не отобрал, а именно экспроприировал, потому что отнять или отобрать — дело подсудное, а экспроприировать — нет, по крайней мере, нам так в школе тогда объясняли. После разорения (или экспроприации) поехал тот аптекарь в Рязанскую область, поскольку там у него родственники были. И затерялись его следы в селе Городец. А тетя Лиза, закончив четыре класса, поехала в Москву жить в домработницах. Каждое утро путь ее от места проживания к месту домработы лежал через Красную площадь, и каждое утро она заходила по дороге в Мавзолей, посмотреть, лежит ли там Ленин и если да, то каким образом, благо, очередей тогда никаких туда не было, так что она всегда быстро управлялась. Так как Ленин всегда лежал благополучно, тетя Лиза, выйдя из Мавзолея, спокойно продолжала свой путь в домработницы. Потом ей работать в домработницах надоело (или Мавзолей надоел), и устроилась она нянечкой в больницу села Виноградово, где ей дали комнату напротив заброшенной церкви, служившей складом. Эту церковь я почему-то ассоциировал с Кремлем и всем рассказывал, что тетя Лиза живет у Кремля, удивляясь, почему мне не верят (я тогда не знал, что можно жить или в Кремле, или на определенном от него расстоянии, но никак не у Кремля). В больнице она познакомилась с Нин Васильной, жившей в соседней комнате и бывшей молодым врачом, которая вскоре вышла замуж за Егор Иваныча и переехала вместе с ним в город, в одну из кирпичных хрущевок напротив “Стекляшки”. Выйдя на пенсию, тетя Лиза иногда к нам приезжала и какое-то время у нас жила, потому что без нас скучала.

 

Однажды она взяла меня с собой в Городец к бабе Нюше. Всю ночь перед дорогой я не мог сомкнуть глаз: неужели я увижу человека, который видел царя! Но об этом я никому не говорил, а то меня бы не отпустили, потому что тогда считалось, что с царизмом покончено и нечего вспоминать старорежимные времена. О тех, кто родился до революции, так и говорили, что он родился при старом режиме или что он старорежимный. Тетя Лиза считалась старорежимной, а уж баба Нюша, видевшая царя, — тем более.

Сначала мы с тетей Лизой поехали на электричке в Москву, где жила ее племянница тетя Лида, дочь бабы Нюши, с дочерью Леной и сыном Мишей — жили они в одной из квартир в деревянном доме, который мог в любой момент рухнуть, поэтому поддерживался со всех сторон толстыми деревянными подпорками. Зато они жили в самом центре Москвы — не у Кремля, естественно, но все равно — здорово. Можно было пойти в соседний девятиэтажный дом и целый день кататься в нем на лифте, пока не приходила тетя Лиза и не загоняла домой. Но в Москве загоняться домой было совсем не стыдно, потому что там не было ни ребят, ни двора — одни трамваи, троллейбусы и еще метро, в котором тоже можно было кататься с утра до вечера и даже до ночи, но ночью я тогда не катался, потому что не разрешали, а когда, позже, разрешения уже не требовалось, то до ночи кататься было уже неинтересно.

А тогда, покатавшись на лифте в девятиэтажке или на эскалаторе в метро, можно было купить мороженое на палочке под названием “эскимо” — после этого почти всегда возникала зависть к москвичам: им-то можно было каждый день и на лифте кататься, и в метро на эскалаторе или просто в вагоне, и “эскимо” есть, и в кино ходить на любой фильм, который идет, а не ждать, пока все один посмотрят и другой привезут. А еще в Москве был салют, который мы ходили смотреть в сад Центрального дома Советской Армии, в котором стояли танки, ракеты, самолеты и другие агрегаты военного назначения. Не знаю, настоящие они были или обманные, но считалось, что настоящие. (Это только империалисты тогда всех обманывали, об этом везде говорилось и писалось — “Что же за сволочная такая страна, эта Америка!” — периодически восклицала тетя Лиза после очередного сообщения ТАСС.) Еще в Москве можно было покататься на “чертовом колесе” в Центральном парке культуры и отдыха имени Горького. Горький — это псевдоним великого пролетарского писателя, но, как говорят, тот, кто живет под чужим именем, живет не своей жизнью. Так и с Горьким было — писатель был пролетарский, а жил отнюдь не как пролетарий, а даже совсем наоборот, и в основном в разных фешенебельных странах, вроде Италии и пр. Хотя, с другой стороны, почему он должен был жить по-пролетарски? Вот, скажем, министр сельского хозяйства в сельской местности не живет, а живет в центре, в столице, как будто в Москве выращивают пшеницу или курагу какую-нибудь! Так и с Горьким было, но в конце концов он опролетарился и стал опять жить в первом государстве пролетариата, пока не умер или пока его не отравили, что в этом случае одно и то же.

А потом, пока еще дом с подпорками не рухнул, мы поехали на автовокзал и купили билеты на автобус дальнего следования по маршруту Москва — Спасск. Мы уехали, а дом с подпорками так и не рухнул, но когда всех оттуда переселили, то его сломали, а переселили всех в отдаленные районы новостроек — жить стало комфортнее и скучнее.

 

До Спасска мы ехали долго, я аж умаялся, хотя, скорее всего, потому долго, что в детстве все дольше и длиннее кажется. В Спасск приехали поздно, а в Городец — еще позже (до Городца от Спасска курсировал обычный районный автобус с женщиной-кондуктором, отрывавшей билеты за деньги), так что бабу Нюшу, видевшую царя, я в ту ночь так и не увидел, потому что она спала на печи, а наутро, пока я спал, она с печи слезла и в огород пошла — она каждый день ходила в огород выращивать лук, чтобы ее дети потом его в Москве на рынке продавали. Но выращивала она лук не целый день, а с перерывами — в перерывах же вовсю лежала на печи. Должен признаться, что баба Нюша меня разочаровала: с одной стороны, — видела царя, а с другой стороны, — каждый день лук выращивала. Посмотрел я на нее однажды, когда она, придя с огорода, на печь лезла, повернулся, да и пошел себе гулять на улицу.

На улице был пруд, в нем плавали утки и селезни, а вокруг него бегали куры с цыплятами, а все потому, что утки и селезни плавать умеют, а куры с цыплятами — нет, поэтому одни плавали, а другие бегали, каждому, как говорится, — свое, а иногда и чужое, потому что мы кое-что нашли. Нашел не я, нашел Колька, но поскольку я рядом с ним стоял и поскольку мне очень хотелось, чтобы нашел и я тоже, то будем считать, что нашли мы. А нашли мы настоящее утиное яйцо! И конечно же, мы его взяли и понесли домой, большое такое, тяжелое (Колька один раз дал подержать), а дома поджарили и съели. Теперь-то я понимаю, что чужое брать нехорошо, а тогда чужого ведь и не было вовсе — все, что лежало, висело или стояло без присмотра, считалось общим, поэтому брали и несли домой, а что в дом попадало, то это уже — свое, и если кто возьмет, то украл, значит.

А утки раскрякались, наверное, яйцо искали, а куры им его искать помогали, потому что яйцо на берегу в траве лежало, вот если бы на дне пруда, то ни курам, ни нам его бы не найти, а так вот нашли — мы, а не куры, а могли бы и куры найти, но только что бы они с утиным яйцом делали, ведь жарить яйца они не умеют, наверное, уткам бы отдали. Но, надо сказать, утки сами виноваты: расплавались, видите ли, в пруду, а яйцо без присмотру оставили — за вещами, вообще-то, присматривать надо, особенно за собственностью, но это все уже потом поняли, а если кто и тогда понимал, то того клеймили позором на собраниях.

Еще в Городце мы ходили в луга за горохом, который рвать не разрешалось, потому что он был колхозным, а чтобы было понятно, что он колхозный, а не общий, то гороховое поле периодически объезжал объездчик на лошади: он потому и назывался объездчиком, что поля объезжал, в основном гороховые — в тот год горох почему-то сажали. А горох — дело такое, он, как известно, вкусный, а что вкусно, того и хочется, поэтому его хотелось, но нельзя было, но, наверное, все-таки можно, иногда, и мы, запасшись большими мешками, выходили за околицу в луга и рвали себе, рвали... А когда на горизонте появлялся объездчик, то к нему выходила тетя Лиза и заговаривала ему зубы, потому что тетя Лиза и объездчик были старыми знакомыми. Ей очень нравилось заговаривать ему зубы, и она этим часто хвалилась перед бабой Нюшей, но бабу Нюшу это нисколько не интересовало: еще бы, она царя видела, а тут какой-то объездчик, несмотря на то, что про царя можно было в основном шепотом, а про объездчика — хоть во всю глотку.

Собирать землянику мы ходили на кладбище, ту, которая дикая, а не ту, которую выращивают, потому что на кладбище никто землянику не выращивал, она сама там росла, а мы ее там собирали потому, что ее там больше никто не собирал: местные жители были все-таки верующими, хотя всякую религию тогда отменили, как, впрочем, и смерть, поэтому земляника на кладбище и росла, так как живая была, а не мертвая — мертвая не росла бы. Кладбище было вполне старорежимным, с чугунной оградою и железными крестами, а земляника была спелая-преспелая, красная-прекрасная, сладкая-пресладкая — умереть не встать (вот, видно, до нас умерли, не встали, тут их и похоронили — давно, поэтому никто сюда за земляникой и не ходил: тут нам очень страшно стало — а вдруг — Вий?!).

 

Фильм “Вий” мы не видели, потому что детям до 16 лет вход на него был воспрещен, но о содержании этого фильма мы слышали, как правило, от тех, кто сам фильм не видел, но от кого-то слышал, о чем он. А не пускали на него детей до 16 не потому, что он любовный был, а потому, что страшный. Со временем мы уже прекрасно знали, что и как там происходило, и даже играли в Вия. Происходило это так: панночка с широко раскрытыми от ужаса глазами должна была ненормально озираться вокруг и кричать “Приведите мне Вия! Приведите мне Вия!”, после чего приводили Вия, кого-нибудь с закрытыми глазами. Он должен был идти непременно с вытянутыми руками и пытаться кого-нибудь поймать — если он кого-то ловил, то должен был пойманного душить (понарошку, конечно, но все равно больно), а этот пойманный должен был орать “А-а-а!”. Если Вий долго никого поймать не мог, то он должен был восклицать зловещим голосом “Поднимите мне веки! Поднимите мне веки!”, после чего открыть глаза, и все должны были упасть, умерев от страха (тоже понарошку, конечно). В общем, все были чего-то должны.

Поделиться с друзьями: