Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 3 2013)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

 

За грибами все ходили до первого оврага — туда все ходили, и было неинтересно, потому что набрать там можно было исключительно сыроежек, так как рано вставать не хотелось, а после обеда почему-то только сыроежки и попадались, сорт, наверное, такой. До второго оврага ходили отнюдь не все, но многие — там можно было набрать и других грибов: подберезовиков, подосиновиков, маслят, а также волнушек, чернушек и свинушек. Некоторые опята собирали, но это было стремно: можно было их перепутать с поганками, отравиться и попасть после этого на кладбище — каждому на свое, в зависимости если не от вероисповедания, то в крайнем случае от традиций. Особым интересом пользовался гриб под названием “Не тронь меня — я посинею”, который действительно синел от малейшего к нему прикосновения, но этот гриб был не собирательным, а трогательным. Пыльник же, гриб такой, был ни собирательным, ни трогательным — на него нужно было наступить, тогда от него шла пыль, значит, он был наступательным. А до третьего оврага доходили немногие, потому что страшно было идти к третьему оврагу: говорили, что можно туда пойти и оттуда не вернуться, поэтому и не ходили. Только Юра Мискавец ходил и очень много грибов оттуда приносил, но каких грибов — никто не знал, потому что Юра всегда грибы в корзине прикрывал ветками, чтобы никто не сглазил. Юра вставал каждый день очень рано, потому что спал в кладовке, и сразу шел до третьего оврага собирать грибы. От третьего оврага он всегда возвращался, потому что нечистая сила его не брала. А не брала нечистая сила Юру потому, что он был блаженный, тогда говорили, правда, что он будто бы дурачок, но он был отнюдь не дурачок, а самый настоящий блаженный, просто тогда понятие “блаженный” использовалось исключительно для характеристики людей старорежимного времени, а в то наше время считалось, что блаженных уже всех повывели полностью и окончательно и что их в нашем обществе быть не может, поэтому тех блаженных, которые все еще оставались, считали дурачками — не дураками, а именно дурачками, потому что дурак — это тот, кто глупый, а дурачок — это тот, кто долгое время придуривается, то есть прикидывается дураком, и уже настолько допридуривался, что сам перестал осознавать, что он совсем не дурак, а просто таковым прикидывается — таким образом и получаются дурачки. А блаженный — это свыше, им быть или дано, или нет. Вот Юра именно таким блаженным и был — не успели его, очевидно, повывести, вот он и ходил до третьего оврага за грибами. А нечистой силе он не нужен был потому, что она, эта самая нечистая сила, в дурачках вовсе не нуждалась, как, впрочем, и в дураках тоже, а так как нечистая сила в свете тогдашней политики дурачков от блаженных отличить не могла, то считала и тех и других дурачками, как тогда было принято, или небось нечистая сила действительно тогда верила, что блаженных всех повывели. Все мы тогда во все верили.

Спал Юра в кладовке потому, что больше негде было: жили они сначала вчетвером в двухкомнатной квартире, причем все проживающие в ней были разнополыми: баба Дуся была очень полная и больная, из квартиры по состоянию здоровья никуда не отлучалась, поскольку квартира находилась на третьем этаже, — на балкон, правда, выходила. Таня, ее дочь, была уже взрослая и уже где-то работала, а внук Вадик нигде не работал, поскольку был еще школьником, но он хоть и был внуком бабы Дуси, но отнюдь не сыном ее дочери Тани, а также отнюдь не сыном Юры, который был сыном бабы Дуси. Он был сыном своих родителей, один из которых был или сыном, или дочерью бабы Дуси, и жили они, эти родители, где-то далеко на Севере, поскольку туда завербовались на работу или, как тогда говорили, погнались за длинным рублем, но это им не помогло, потому что на этом Севере они погибли или просто умерли, что, впрочем, для бабы Дуси и Вадика было одно и то же. Поэтому Вадик как жил у бабы Дуси, так и продолжал у нее жить, потому что деваться ему было больше некуда. Таня вскоре вышла замуж, родила сына, потом муж ее умер, она опять вышла замуж, но и второй муж тоже умер, потому что спился, а первый умер оттого, что попал в аварию, или наоборот — первый спился, а второй попал в аварию — не суть важно. А так так Тане это уже к тому времени порядком надоело, то она решила больше замуж не выходить, а продолжать жить с сыном у бабы Дуси — вот почему Юра спал в кладовке, а рано утром ходил до третьего оврага за грибами в надежде, что нечистая сила его все-таки когда-нибудь заберет и не надо будет ему больше спать в кладовке, но нечистая сила его упорно не забирала, наверное, и у нее спать было негде. С Вадиком мы практически не водились, общаясь исключительно по-соседски. Вадик был тихоней и любил остальных подзуживать, подначивать и на что-нибудь подбивать, сам в том участия не принимая. Гораздо позже я узнал, что такая манера поведения называется “Браво, капитано!”, когда один науськивает другого на третьего, а сам потом стоит в сторонке и хлопает в ладоши, браво, дескать, капитано... Вадик тихо радовался, когда кому-то за что-то попадало, внешне ничем свою радость не показывая, и только блеск глаз выдавал его. Он очень любил за кем-нибудь из нас заходить и, увидя у кого-нибудь в квартире конфеты, наклонялся к уху того, за кем заходил, и шептал: “Спроси у мамы конфетку!”. Подразумевалось, что конфетка в конечном счете достанется ему. Вадик любил лепить из разноцветного пластилина всадников — красивые они у него получались! Но однажды я почему-то решил, что смогу слепить намного лучше, чем Вадик, и, пользуясь его отсутствием, взял всех его всадников и скатал в один пластилиновый ком. Лучше слепить, конечно, не удалось — не удалось слепить никаких, но я же об этом до этого не знал! Вадик потом очень расстроился. “Ничего, — сказал я ему, — не расстраивайся, Вадик! Когда я вырасту и у меня будут деньги, я куплю тебе всадников в сто раз больше и лучше или, если их не будут продавать, в тыщу раз больше разноцветного пластилина, а сейчас пошли к нам, я спрошу у мамы конфетку!” Прости меня, Вадик! Я действительно не хотел тебя обидеть, и если ты думаешь, что я решил отомстить тебе за твое “Браво, капитано!”, то это, уверяю, не так — ты же сам видел, что я тоже расстроился и мои глаза если и блестели, то только от навернувшихся на них слез.

 

Березовый сок собирали без помощи взрослых, потому что взрослые считали, что им сыт не будешь. Что верно, то верно, потому что “сыт” — это когда поешь и наешься, а березовый сок не ели, а пили, поэтому березовым соком можно было напиться, а не наесться. Взрослые предпочитали если и пить, то что-нибудь другое, пусть даже цвета березового сока, а цвет березового сока был прозрачным. Короче, прозрачность березового сока взрослые не ценили, а зря. По-настоящему его прозрачность оценил лишь Костя. Он учился за границей и, приезжая на каникулы домой, обязательно увозил с собой обратно несколько трехлитровых банок с надписью “Сiк березовий” — штук семь-восемь, не более. На вопрос таможенников он гордо отвечал, что это, мол, враки все о том, что за границей все есть, — сока березового вот там нет! А так хочется! После этого таможенники его сразу благодушно пропускали и дальше не досматривали. У этих банок была, однако, своя подоплека. Дело в том, что бабушка Кости была заведующей одной из московских аптек и в банках с надписью “Сiк березовий” был чистый спирт, который можно было за границей вполне разбавлять и вполне пить, и это в то время, когда провоз спиртных напитков за границу строго ограничивался. Таким образом Костя экономил драгоценную свободно конвертируемую валюту, хотя вполне возможно, что он каким-то образом эту валюту даже и зарабатывал. Как в свое время открыли одинаковую плотность железа и бетона и сделали из этого соответствующие выводы, так и Костя в свое время открыл одинаковую прозрачность березового сока и спирта и сделал из этого тоже соответствующие выводы.

Обычно на сбор сока мы ходили с Серегой Раскатовым и Вовкой Дмитриевым. Вовка был сыном дяди Димы, и жили они рядом со Скачковыми. Дядя Дима тоже все с кобурой ходил, потому что работал там же, где и Адольф Иваныч, только Адольф Иваныч начальником был, поэтому его все звали Адольф Иванычем, и кобура у него была большая, а дядя Дима был подчиненным Адольф Иваныча, поэтому все его звали дядей Димой, и кобура у него была маленькая.

Сережка, не Раскатов, а Скачков, сын Адольф Иваныча, будучи постарше Вовки Дмитриева, считал своим долгом в силу своего положения сына Адольф Иваныча всячески третировать Вовку Дмитриева в силу его положения сына дяди Димы: то подзатыльник ему отвесит, то саечку за испуг, то щелбан, а то прикажет куда-нибудь быстро сбегать и чего-нибудь ему принести. Вовка Дмитриев вынужден был все это терпеть, потому что считал, что если он этому третированию поддаваться не будет, то тогда Адольф Иваныч начнет в отместку третировать дядю Диму и будет отвешивать ему подзатыльники, саечки за испуг и щелбаны, а также приказывать куда-нибудь быстро сбегать и чего-нибудь ему принести, причем третировать Адольф Иваныч будет дядю Диму исключительно в рабочее время, потому что в нерабочее он занимается разгадыванием кроссвордов, а это уже совсем никуда не годится, потому что в рабочее время надо работать, а не третировать. Вот и страдал за отца Вовка все время, за исключением, конечно, когда мы ходили за березовым соком, потому что Сережка, сын Адольф Иваныча, с нами не ходил, и правильно, потому что наши с Серегой Раскатовым отцы не были подчиненными Адольф Иваныча, да и лес все-таки...

Сезон сбора сока был обычно в марте. В лесу еще лежал снег, но уже было светло, так как мы учились во вторую смену. С собой мы брали пустые бутылки из-под чего-нибудь, ножи и металлическую проволоку. Подойдя к березе, мы надрезали конусом кору, иногда вместе с камбием, на уровне наших тогдашних плеч, оттягивали надрезанное слегка вверх, после чего вонзали нож несколько раз чуть повыше надреза, таким образом из получившихся дырок начинал вытекать сок и вытекал прямо поверх конусообразного надреза, стремясь к острию конуса. Прямо под острием конуса привязывалась пустая бутылка из-под чего-нибудь таким образом, чтобы сок стекал внутрь бутылки. Для этого бутылка обматывалась вокруг дерева металлической проволокой. Удостоверившись, что все путем, мы шли в школу, чтобы после окончания уроков пойти опять в лес, отвязать уже наполненные соком бутылки, замазать березовые “раны” землей, найти другую березу и проделать над ней ту же “экзекуцию”, что и перед школой, и вернуться домой с бутылками с соком. Наутро процедура повторялась: полные бутылки забирались, пустые устанавливались, то есть подвешивались.

С соком каждый поступал по-своему: Серега Раскатов, по слухам, выливал в унитаз, потому что пить его боялся, а ходил с нами в лес, чтобы не думали, что он боится. Что делал с соком Вовка Дмитриев, я не знаю, кажется, сам пил и младшего брата поил, — одно уж точно: Сережке Скачкову не давал, потому что тот о наших походах не знал и знать ему об этом вовсе не полагалось. А мы и сами пили, и еще бабе Дусе давали.

 

К бабе Дусе сплавляли детей — посидеть, в основном тех, у кого бабушек не было. С одними баба Дуся сидела за деньги, а с другими — за так, хотя вполне возможно, что она со всеми за деньги сидела, а может быть, со всеми — за так, кто ее знает! Тогда считалось, что сидеть за так — это хорошо, а за деньги — плохо. Нет, конечно, работали, разумеется, за деньги, и учились для того, чтобы потом за деньги работать. Но почему-то было принято, что если, кроме работы, где-то что-то делаешь, то это должно быть обязательно за так, а если ты делаешь не за так, а за деньги, то ты — рвач, а это нехорошо. Работающий должен был жить на те деньги, которые он зарабатывал на работе, а если денег от работы не хватало, то нужно было умерить свои потребности, а не наоборот, зарабатывая где-нибудь еще, чтобы эти потребности удовлетворить. Существовало даже изречение “По доходам и расход!”, а слово “удовлетворить” считалось стыдным. Баба Дуся не работала, а получала пенсию. К пенсионерам подход был такой же, как к работающим: не хватает пенсии — умерь потребности! А вообще всем должно было всего хватать, но часто получалось, что не всем хватало, а все хватали, потому что был дефицит, так вот, когда этот дефицит был, тогда его и хватали, а когда его расхватывали, то дефицита уже не было, — таким образом создавалось бездефицитное общество. Это в других странах считали, что “дефицит” — это когда чего-то нет, а у нас считали, что “дефицит” — это когда, наоборот, что-то есть, но его, этого чего-то, мало, поэтому это что-то, чего мало, и называлось дефицитом, и когда все раскупали, то дефицита больше не оставалось, то есть его уже не было. Поэтому в других странах считали, что когда дефицит, то это плохо, а у нас считали, что плохо тогда, когда дефицита нет, когда он кончился. Это так часто бывает, когда одно и то же слово понимается по-разному, особенно если люди живут в различных социально-экономических формациях.

Еще считалось, что если баба Дуся из квартиры все равно никуда не выходит, то может сидеть с детьми за так, а так как одной ей сидеть целый день в квартире все равно скучно, то дети — это еще для нее и веселье. Так что еще бабушка надвое сказала, кто с кем — она с нами или мы с ней... Но бабушка надвое сказать не могла, потому что у тех, с кем сидела баба Дуся, бабушек не было, как об этом уже было сказано. И со мной баба Дуся сидела, потому что оставить меня было больше не с кем, потому что и у меня не было ни бабушек, ни дедушек, то есть когда-то они, конечно, были, но некоторых я не застал вообще, некоторых не застал практически, а некоторых застал, но смутно.

 

Василь Сергеич сидел, читал газету “Трудовая копейка”, потом вдруг у него кровь горлом пошла, он и умер. Осталась его жена Ольга Степанна с шестерыми детьми: старшему — двадцать, а младшей, будущей Нин Васильне, — два. И стала Ольга Степанна инвалидом: может быть, потому что Василь Сергеич умер или еще из-за чего. Старшие дети работали на ткацкой фабрике имени А. Д. Цюрупы, так как жили все в поселке имени А. Д. Цюрупы на центральной улице, в пятистенке напротив чайной. Младшие дети и внуки ходили в этом же поселке в школу или не ходили никуда по причине малолетства.

В старорежимные времена поселок назывался Ванилово, а фабрика была Гусева, поскольку Гусев ее основал и ею же владел. Когда же старорежимные времена закончились и есть стало нечего, так как запасы стали подходить к концу и их едва хватало разве что для Москвы, то на фабрике начались легкие волнения. Тогда решили пойти на компромисс: так как продовольствия дать не могли по причине ограниченности его количества, то решили и фабрику и поселок назвать именем наркома продовольствия А. Д. Цюрупы, а продовольствие было обещано в будущем, зато во много раз больше. После этого легкие волнения сразу улеглись, а потом все к новой жизни потихоньку привыкли и продовольственный вопрос уладился сам собой.

Довольно-таки продолжительное время об Ольге Степанне я слышал, что она, будучи инвалидом, подняла шестерых детей и даже успела помочь поднять и нескольких внуков. Больше о ней я ничего не знал, потому что она умерла, когда мне исполнился один год. Еще, правда, слышал вскользь, что у нее на чердаке дома было много фарфоровой посуды Гжельского и Кузнецовского заводов (разумеется, посуда была старорежимная, но этот факт не подчеркивался).

Гораздо позже стали просачиваться обрывки других рассказов. Василь Сергеич, оказывается, пел в церкви на клиросе, замуж Ольга Степанна вышла за него рано и вроде бы не то чтобы без согласия родителей, но и не то чтобы с их согласия, так как отец Ольги Степанны якобы был управляющим Гжельского фарфорового завода и даже часто ездил в командировки в город Мейсен в Германию на тамошний фарфоровый завод, вероятно для обмена опытом (естественно, в старорежимные времена), а фарфоровая посуда Гжельского и Кузнецовского заводов на чердаке Ольги Степанны была ее приданым, несмотря на то, что родители ее были от этого, по их понятиям, неравного брака не в восторге.

Потом просочились сведения о том, что были какие-то нивы и что были кони, и еще была история, как старший сын Василь Сергеича, будущий дядя Леша, будучи двадцатилетним комсомольцем-активистом, этих коней отвел в колхоз, не спросясь, естественно, Василь Сергеича, поэтому Василь Сергеич, узнав такую новость, очень расстроился — тут у него горлом кровь пошла, он и умер.

Когда началась война, дядя Леша сразу на нее попал, потому что по возрасту подходил. Но попав на войну, он сразу попал в окружение и долго в нем был. Другой бы в его положении сидел и ждал, когда его разокружат, а дядя Леша научился виртуозно играть на аккордеоне и зачем-то выучил польский язык (видимо думал, что мы с поляками воюем, или в польский танк хотел попасть — не в смысле снарядом, а в смысле в нем ездить и воевать: попал же в такой танк грузин из польского фильма про четырех танкистов и собаку). Выйдя из окружения и вернувшись домой, в послевоенную жизнь он как-то не вписался. Польский язык в поселке имени А. Д. Цюрупы никого не интересовал, поэтому дядя Леша стал играть на привезенном из окружения аккордеоне на свадьбах, похоронах, именинах и прочих празднествах с вытекающими из этого обстоятельствами, а вытекали обстоятельства, как правило, в виде сорокаградусной или даже покрепче, в зависимости от материальных возможностей и оборудования отмечавших очередное событие. В таком состоянии дядя Леша всегда стремился доказать свою правоту и то, что в пятистенке он отнюдь не на последнем месте, а совсем даже наоборот. Доказывал он это всегда шумно и буйно. Наверное поэтому, а может быть, просто так совпало, но со временем пятистенок потихоньку опустел — дети и внуки Ольги Степанны перебрались в другие места: кто на учебу, кто на работу, а кто замуж. После смерти Ольги Степанны остался дядя Леша в пятистенке один: этот отрезок его жизни описать достоверно довольно-таки трудно, можно лишь предположить, что жил он гостеприимно и щедро, благо, места в пятистенке было предостаточно. В результате никакого старорежимного фарфора Гжельского и Кузнецовского заводов я отродясь не видел, о чем впоследствии иногда сокрушалась Нин Васильна. Очевидно, фарфору надоело лежать на одном месте, и он, как говорится, сделал ноги. Вообще, в пятистенке было очень много интересных предметов, но самые интересные были свалены грудой в горнице, правда, это уже было потом, когда в нем жила тетя Зоя. Самой интересной вещью на тот момент я считал нарисованный потрет Сталина, который стоял на полу в углу почему-то вверх ногами. Скорее всего потому, что тогда уже стало не модно вешать портреты подобного рода на стенку, а выбросить было жалко: вот он и стоял — а вдруг когда-нибудь пригодится? А дядя Леша умер, не дожив и до шестидесяти — отказало сердце, вроде бы на свадьбе или на каком-то другом мероприятии.

Поделиться с друзьями: