Новый Мир ( № 3 2013)
Шрифт:
Неужели мать не хотела прописывать сына, вернувшегося из лагеря? Но ведь без прописки в ту пору нельзя было ни работу получить, ни даже в самом городе находиться. Мы должны верить рассказу Гумилева? И верить тому, что Эмма Герштейн, которая безропотно исполняла все поручения Гумилева, посылала посылки в лагерь, по просьбе Ахматовой и от себя, — что именно она одновременно настраивала Ахматову против сына?
Белякову приходится распутывать этот клубок отношений. Очень часто биограф берет сторону Гумилева. Ну, например, рассказывая о «пунических войнах», как называл Гумилев борьбу за наследство Ахматовой (то есть ее архив), Беляков решительно становится на сторону Гумилева, который считал, что все пунинское семейство присосалось к Ахматовой из выгоды. Биограф несколькими мазками рисует очень непривлекательный портрет: Ирина Пунина, не стесняясь, рыдала, узнав, что Льва выпускают из лагеря, умело разжигала вражду между Ахматовой и сыном, заставила Ахматову написать завещание в свою пользу и после того, как Ахматова переделала его в пользу сына, — сочинила версию о поддельности этого второго завещания, захватила архив Ахматовой и продала его, расчленив и тем самым нарушив волю Ахматовой. (Гумилев собирался отдать целиком весь архив в Пушкинский дом, как хотела Ахматова, безвозмездно.) Лидия Корнеевна Чуковская в письме директору Института русской литературы Базанову от 27 декабря 1967 года прямо называла судьбу ахматовского архива катастрофой. «Имя этой катастрофы — Ирина Николаевна Пунина и ее желание распоряжаться бумагами Ахматовой по собственному усмотрению, бесконтрольно и с материальной выгодой для себя» [9] .
Однако есть много свидетельств теплого отношения Ахматовой к Ирине Пуниной и ее дочери, да ведь она же сама избрала их своей семьей: достаточно посмотреть переписку Ахматовой и Ирины Пуниной. Но Беляков в данном случае стоит на стороне Гумилева. В то же время иных врагов Гумилева, например того же Пунина или профессора Бернштама, которого Лев Николаевич изображал всегда в карикатурном виде, Беляков берет под защиту.
В подобных случаях всегда возникает вопрос: расстановка акцентов — это прихоть биографа, выражение его симпатий и фобий или он всего лишь пытается разобраться в документах и свидетельствах и по мере возможностей беспристрастно изложить факты?
Возьмем так встревожившую Арбитмана проблему (и, конечно, наиболее лакомую для массового читателя — конфликт Ахматовой с сыном). Мне казалось, что я хорошо себе представляю этот конфликт по воспоминаниям Эммы Григорьевны Герштейн, по запискам Чуковской, воспоминаниям Михаила Ардова, по книге Аллы Марченко об Ахматовой. Все эти мемуаристы и исследователи сходились в одном: что претензии Льва Гумилева к матери, нарастающие во время его последней отсидки (1949 — 1956), вызваны непониманием обстановки на воле и не лучшими качествами его характера, которые обострил лагерь. Он обижается, что она не пишет или не отвечает на вопросы в его письмах, что не подает прошение об освобождении, не едет на свидание (когда их разрешили) — меж тем как Ахматова хлопотала за сына, а писать опасалась, зная, что письма перлюстрируются (заметим в скобках, что книги она, по крайней мере, могла бы присылать те, что просит сын, когда ему, получившему инвалидность, разрешили в лагере заниматься научной работой по истории: в результате именно в лагере Гумилев вчерне подготовил рукопись «История хунну»).
«Но что же могла написать Анна Андреевна о своей жизни? Что после прощания с Левой и благословения его она потеряла сознание? Что она очнулась от слов гэбэшников: „А теперь вставайте, мы будем делать у вас обыск”? Что она не знает, сколько дней и ночей она пролежала в остывшей комнате? <...> Что в этом тумане горя она сожгла огромную часть своего литературного архива?..» — цитирует Беляков Эмму Герштейн.
И сам же возражает: все эти доводы относятся к страшному периоду после гумилевского ареста. А Гумилев больше всего упрекает Ахматову в невнимании в период 1955 — 1956 гг. В книге есть специальные главы, посвященные анализу конфликта, где подробно рассматриваются версия самого Гумилева и версия Ахматовой. Но лучшим анализом причин конфликта является сама биография Гумилева, детству и юношеским годам которого автор уделяет большое внимание.
Нельзя сказать, что автор оперировал какими-то новыми материалами. Но иногда важно обратить внимание и на то, что известно. А известно, например, что с раннего детства Левушка был предоставлен бабушке Анне Ивановне (Львовой), матери Николая Гумилева, женщине волевой, хорошо образованной и самоотверженно любившей внука. Пока семья находилась вместе в Царскосельском доме, а летом в имении Гумилевых в Тверской губернии, Ахматова все-таки занималась сыном, но после развода Гумилева и Ахматовой маленький Лев остается с бабушкой в Слепневе. Летом 1917 года, после угроз крестьян уничтожить усадьбу, Гумилевы перебираются в город Бежецк. Когда в августе 1918-го Анна Ивановна с внуком приезжают в Петроград, маленький Лева живет в семье отца и мать почти не видит. Когда в 1919-м Анна Ивановна возвращается в Бежецк, Николай Гумилев семью часто навещает, вплоть до своей гибели. Ахматова же навещает сына в Бежецке всего два раза, в 1921 и 1925 гг., причем в последний свой визит она пробыла с сыном всего четыре дня. Это значит, что когда осенью 1929 года шестнадцатилетний Лев приезжает в Ленинград к матери — она видит перед собой практически незнакомого юношу, который 12 лет находился вдали от нее. Место в квартире Пунина для него находится только на сундуке в неотапливаемом коридоре, так что скоро Лев уходит из материнского дома и поселяется у друга. Через год он пробует поступить в педагогический институт, но у него даже не принимают документы из-за дворянского происхождения, и, помыкавшись недолго на физических работах (нужен рабочий стаж), Лев заканчивает курсы коллекторов и отправляется в прибайкальскую геолого-разведочную экспедицию. Как пишет Беляков — чтобы вырваться из тягостной атмосферы Фонтанного дома, подзаработать денег и отъесться после полуголодной зимы. Вернувшись в Ленинград, он использует любую возможность, чтобы только не жить с матерью и Пуниным, — ночует у дальних родственников отца, у друзей и просто соседей, пока снова не уезжает в экспедицию на целых 11 месяцев.
Вдумаемся в это: 17-18-летний юноша, при живой матери, годами его не видевшей, скитается по чужим домам, потому что в ее доме для него нет места, вечно голодный, дурно одетый, неприкаянный. И у Ахматовой еще хватает чувства юмора шутить над страшной худобой сына. «Лев такой голодный, что худобой переплюнул индийских старцев…» — обиженно припоминает Гумилев слова матери.
«Нет, удивителен не их разрыв в 1956 — 1966, удивительно, что Ахматова и Лев Гумилев, несмотря на годы, проведенные врозь (самые важные, бесценные детские годы Левы!) все-таки стали родными людьми…», — пишет Беляков.
Вопрос не в том, что именно сказала Ахматова сыну в 1961 году, после чего они больше не встречались 5 лет, до самой ее смерти, действительно ли она была против защиты сыном докторской диссертации и требовала, чтобы он продолжал делать стихотворные переводы, отрабатывая деньги, затраченные ею на лагерные посылки, или Лев Гумилев сочинил эту обидную для Ахматовой версию, и причина ссоры была иная.
Вопрос не в том, права ли Ахматова, когда она в бешенстве кричала сыну: «Ни одна мать не сделала для своего сына того, что сделала я». По-своему права, если учесть ее сосредоточенность на своей славе, а публикацию в «Огоньке» стихотворения, восхваляющего Сталина, — как жертву и унижение. «Бросалась в ноги палачу», — как напишет сама Ахматова. (Сын же этот поступок жертвой не считал, да и вообще не оценил.)
Эгоцентризм гения (как пишет Беляков) был свойствен каждому из них. Но цель повествования Белякова — не обвинение Ахматовой. Цель — показать своего героя со всех сторон, чтобы сделать понятными обстоятельства, в которых он формировался, чтобы прояснить его характер. Гумилев как ученый сделал себя сам. Он шел к науке упорно, вопреки обстоятельствам, почти лишенный семейной поддержки семьи, такой естественной в студенческие годы.
Фамилия Гумилев стояла на нем страшным клеймом. Некоторая доза легкой иронии вылилась на Белякова за название книги. Но дело не в том, что Лев Николаевич боготворил отца и был на него похож не только внешне, но и по складу характера, по бесстрашию, по страсти к путешествиям. Сохранить фамилию Гумилев в советских условиях 20 — 30-х годов, когда дворянское происхождение считалось криминалом и закрывало путь в институт, было решением мужественным и гордым. Недаром сестра Николая Гумилева, Александра Степановна Сверчкова, на скромную зарплату которой и жила в Бежецке вся семья, хотела усыновить Льва, чтобы дать ему свою фамилию: с такой фамилией легче было бы поступить в университет, она не дразнила бы ни студентов-комсомольцев, ни спецчасть. Следователь, допрашивавший Гумилева при первом аресте, сам посоветовал юноше сменить фамилию. Тогда это делалось просто. Гумилев не захотел отрекаться от отца и, скорее всего, заплатил за это лагерным сроком. В этом эпизоде, конечно, проявляется характер Гумилева-сына, та самая воля, твердость и способность действовать вопреки выгоде, которая является составляющей гумилевской легенды. Не на пустом месте она возникла. И здесь Беляков подтверждает легенду, хотя чаще всего следует прокламируемой цели «очистить биографию Гумилева от мифов и легенд». Правда, иногда стремление подвергнуть ревизии господствующую точку зрения, опирающуюся на воспоминания самого Гумилева, приводит к парадоксальным результатам.
Ну, например, Гумилев считал, что его выгнали из аспирантуры Института востоковедения «из-за мамы». «Но как только совершилось постановление о журналах „Звезда” и „Ленинград”, т. е. о моей маме, то меня оттуда выгнали, несмотря на то, что за первый же год я сделал все положенные доклады и сдал все положенные экзамены», — рассказывает Гумилев в автобиографии, надиктованной в 1986 году. Гумилевская версия его отчисления из аспирантуры никем не оспаривалась, кроме Белякова. «Между Ждановским постановлением и отчислением Гумилева прошли год и четыре месяца. Медленно же доходила воля партии и правительства до академического института!» — иронизирует биограф и выдвигает другую версию. В институте тон задавали ученые дореволюционной школы, востоковеды-полиглоты, которые знали по десятку с лишним языков, ибо «востоковедение — это в первую очередь филология и лишь затем история». Боровков, которого клеймит Гумилев, был профессиональным тюркологом, знавшим множество тюркских языков. Гумилев же, рассуждает биограф, плохо владел тюркскими языками, не знал древнемонгольского, маньчжурского, китайского — то есть тех языков, которые требовались для написания диссертации о кочевниках Центральной Азии. «Как мог Боровков относиться к такому аспиранту?»
Зададим встречный вопрос: а что, когда Гумилева принимали в аспирантуру весной 1946-го, его филологическую подготовку не выяснили? И когда принимали экзамены — она тоже не обнаружилась? Или для недавнего фронтовика она была достаточной, а для строптивого сына опальной Ахматовой оказалась слабой?
Беляков делает акцент на официальной формулировке: Гумилева отчислили «как не соответствующего по своей филологической подготовке избранной специальности». Вот уж чему не следует доверять, так это подобного рода документам.
В ту пору, правда, с формулировками не особенно церемонились. Это уж потом, в послесталинское время, наловчились диссидентов сажать по всяким экзотическим обвинениям: Константина Азадовского — за наркотики (сами же и подкинули), Игоря Губермана — за покупку краденых икон. Не дай бог, какой-нибудь исследователь со временем решит внести ясность в биографию писателя и ученого и извлечет на свет следственное дело: вон оно, оказывается, за что их судили, а вовсе не за политику.