Нутро любого человека
Шрифт:
Странно думать о Принце, как о нашем Короле, – об этой тонкой фигуре на поле для гольфа.
Четверг, 27 февраля
Le trenti`eme an de mon ^age. Тридцать лет, Боже ты мой. Следовало бы провести этот день в Лондоне, с Фрейей, но Лотти приготовила мне сюрприз – бал в Эджфилде. Все устраивалось втайне и с великим искусством: приехал Бен с Сандрин и их ребенком, с юга прикатил Дик Ходж; Ангус и Салли, разумеется, мама, Элтред и Энид, множество местных. Питер с Тесс приехать не смогли, что и хорошо, поскольку мне и так было неловко из-за того, что Бен и Сандрин известно о Фрейе, я чувствовал себя неуютно, томился ощущением вины. Ладно, и что с того? Все это твоих рук дело, не так ли? Нельзя же знакомить Фрейю с друзьями, а после жаловаться, что тебе становится неудобно, когда они оказываются в одной комнате с твоей женой. Ты сам сделал выбор – вот и живи с ним – и перестань ныть.
Итак, тридцать лет и неизбежное чувство разочарования, вызванное тем, что я ничего толком не добился, точит меня, словно вирус. Изданы две книги, вот-вот выйдет третья, я приобрел определенную журналистскую репутацию. Я здоров, у меня достаточно денег, чтобы вести комфортабельную жизнь (дом в деревне, квартира в городе), я женат, у меня есть сын. И я люблю прекрасную женщину, которая в свой черед любит меня. И все же два обстоятельства грызут меня, поочередно. Во-первых, за последние годы не сделано никакой настоящей, добротной работы. В двадцать лет я ощущал в себе безграничную энергию, но использовать ее себе во благо не сумел. «Конвейер женщин» был счастливой случайностью, а «Космополитов» мне практически пришлось вытягивать из себя слово за словом. И во-вторых, все мое подлинное счастье зависит от Фрейи, но счастье это подпорчено, ему угрожает целый мир лжи и уловок, двуличия и измены, который его окружает. Это все равно, что повесить прекрасную картину в темной комнате. Какое расточительство, думаешь ты, – и зачем все это?
[Март]
Вышедшие на прошлой неделе «Космополиты», встречены оглушительным молчанием. Я чувствую, что литературный мир призадумался, не понимая, как ему быть с этой книгой, – ему не удается соотнести автора «Конвейера женщин» с любовным, далеко не научным исследованием полудюжины малоизвестных французских поэтов. Может, это розыгрыш? Кто такие Ларбо, Леве, Дьюдонне, Фарг? А я гадаю, не оказалось ли все пустой тратой времени – весь труд, который потребовался, чтобы породить на свет эту маленькую jeu d’esprit[88]... Нет, не оказалось. Я всегда понуждал себя делать то, что хочу, а не то, что, как мне кажется, должен. Ну вот, и соврал. Уоллас загодя продал «Спраймонту и Дру» еще ненаписанное «Лето в Сен-Жан» за 1000 фунтов – 500 при подписании договора, 500 при сдаче рукописи. Огромная сумма, пугающе большая, и я вдруг затревожился, а удастся ли мне сочинить этот роман? Ну и, разумеется, снова почувствовал себя богачом – даже пущим, чем когда-то. Лотти ничего об этой сделке не знает. Я спросил у Фрейи: что мы будем делать с таким количеством денег? А она ответила: почему бы не купить симпатичный маленький домик?
Вчера в «Куаглиноз» столкнулся с Питером. С ним была молодая женщина, которую он представил как Энн Вайз. Когда она ненадолго отлучилась – попудрить носик, – я спросил, не об этом ли романе он мне говорил. О нет, сказал он, с тем романом покончено, это другая женщина. «Осторожно, злая собака!» продана почти в 10 000 экземплярах. Он без малого закончил другую книгу «Ночной поезд в Париж», и если она будет расходиться так же хорошо, Питер вполне сможет забросить журналистику. Сказал, что ему очень понравились «Космополиты», он и не думал, что я столь тонок, – все напуганы изысканной ученостью книги, сказал Питер, и стыдятся признать, что в их знании культуры имелась такая брешь. Он до того мило расхваливал меня на все лады, что я с удовольствием посидел бы с ним подольше, но мне нужно было повидаться с Удо – да и подружка Питера должна была вот-вот вернуться. Думаю, если бы мы завтракали только вдвоем, я рассказал бы ему о Фрейе. Двое искушенных литераторов – старых друзей – какая гадость!
[В июле 1936-го испанские генералы подняли мятеж против законного, хоть и левого правительства Испании, и разразилась кровавая гражданская война, которая на поверхностный взгляд представляла собой классический конфликт между силами левых: Республиканцами – и правых: Роялистами. Левые – Народный Фронт – всегда отличались большей разъединенностью, чем их противники, поскольку состояли из разных партий (коммунисты, анархисты и трейд-юнионисты, если назвать только три из них), далеко не всегда сходящихся во взглядах. По мере продолжения войны и географического разделения Испании, в хрупкой коалиции левых стали проступать признаки слабости и напряженности. Фашисты – правые – получали, как было хорошо известно, военную помощь от диктатур Италии и нацистской Германии. Франция и Британия придерживались позиции невмешательства. Только Советский Союз и направлял помощь осажденным Республиканцам.
Многие идейные молодые европейцы вступили добровольцами, чтобы сражаться с фашизмом, в Интернациональную Бригаду, а дело Народного Фронта пользовалось почти всеобщей поддержкой писателей, художников и интеллектуалов.
Вскоре после начала войны Уоллас Дуглас подписал для ЛМС контракт с американским агентством печати «Дазенберри пресс сервис», и это агентство поручило ему отправиться в Испанию, дабы разъяснять суть конфликта американским читателям. В итоге, он дважды ездил туда, чтобы освещать войну – один раз в ноябре 1936-го, другой в марте 1937-го).]
Понедельник, 2 ноября
Барселона. Дикая неразбериха в Бюро для иностранцев. Мне предложили проехаться по госпиталям: я сказал, что уже был в госпитале в пятницу, теперь мне нужна поездка на фронт. Приходите завтра, говорят, – я слышу это от них четвертый день подряд. Так что, сижу в кафе на Рамбла, пью вермут с сельтерской, и разглядываю женщин.
Странное зрелище представляет собой во время войны этот хорошо знакомый мне город. Каждое окно каждого здания перечеркнуто крест-накрест клейкой лентой, чтобы во время воздушных налетов не трескались стекла. Красные и черные флаги свисают с балконов. На каждом втором перекрестке красуется огромный плакат с портретом Маркса, или Ленина, или Троцкого, и все расписано заглавными буквами: НКР[89], ОСТ[90], ИКА[91], ЕПРМ[92], ККП[93]. Впрочем здесь, в Барселоне, преобладают НКР и ИКА – анархисты.
А на улицах царит настроение лихорадочного энтузиазма. Люди выглядят почти больными от волнения, внушаемого им новым обществом, которое они создают, – можно подумать, что здесь происходит революция, а не гражданская война. Проблема Барселоны в том, что война ведется далеко от нее и потому у каждого остается слишком много свободного времени на то, чтобы разговаривать, анализировать, устраивать заговоры и интриги. И любые слова обретают звучащую форму в бесконечных хвастливых заявлениях, которые льются из громкоговорителей, развешанных по домам и деревьям. Вокруг с важным видом расхаживают молодые люди в кожаных куртках, на поясных ремнях у них висят револьверы, придающие им сходство с вооруженными бандитами. И девушки, столь же уверенные в себе, простоволосые, губы их красны, в облике присутствует нечто бесстыдное. Барселона en f^ete[94]: происходящее здесь походит скорее на праздничную демонстрацию, фиесту, чем на что-либо более серьезное – или смертельно опасное.
Вернулся в отель. Я живу, что только естественно, в «Мажестик де Инглатерра» на Пасео де Грасиа. Тут полно журналистов, все больше французских и русских. Англичан я по возможности сторонюсь. Что такое английские коммунисты? Ganz ordin"ar, я бы сказал. Здесь они проникаются самодовольством и заносчивостью, которые в Лондоне им никогда не сошли бы с рук. Самое что ни на есть: “Видите? А что я вам говорил?”.
Написав статью для «Дазенберри пресс сервис» – 1000 слов об атмосфере города, – еду трамваем на почтамт, чтобы ее отослать. Совершенно необходимо побывать до отъезда на фронте.
Среда, 4 ноября
Ко мне приставили личного помощника (вот что значит писать для американских газет). Ему за сорок, зовут его Фаустино Анхел Передес. Когда мы встретились в Министерстве информации, на нем была стандартная униформа анархиста – широкие хлопчатобумажные брюки и короткая кожаная куртка, – должен сказать, впрочем, что чувствовал он себя в ней несколько неловко. Его седеющие волосы намаслены и волнами уходят ото лба к затылку, у него приятное лицо, рябое, как у переболевшего в детстве оспой человека. Я разговариваю с ним по-испански, он отвечает на вполне сносном английском – интеллектуал, стало быть, не рабочий. Я сказал ему, что хочу отправиться на мадридский либо на арагонский фронт – куда будет легче попасть. Он вежливо ответил, что сделает максимум возможного, чтобы мое желание осуществилось.
Встретил Джефри Бреретона, корреспондента «Нью стейтсмен». Он сказал, что здесь со дня на день появится Сирил Коннолли.
Четверг, 5 ноября
Фаустино – он настаивает, чтобы я звал его именно так (мы все теперь братья), – сказал, что получил для нас пропуск, позволяющий отправиться поездом в Альбацете. Я на радостях пригласил его позавтракать со мной. Он человек занятный, но замкнутый. Я спросил, чем он занимался до войны, и он ответил, что был администратором в «Ла Лонха», школе изящных искусств. Администратором, подчеркнул он, не преподавателем. Мы поговорили о современной живописи, и я сказал, что знаком с самым прославленным из питомцев «Ла Лонха». «А, Паблито, – не без сердечности откликнулся Фаустино. – Как он? Все еще отсиживается в Париже, я полагаю». Он объяснил мне некоторые тонкости касательно сражающегося с фашистами и с Франко Народного Фронта. Забудьте о разного рода профсоюзах, сказал он, они вас только сильнее запутают. Основу Республиканцев составляют анархисты, коммунисты и троцкисты. «Здесь, в Каталонии, – не без сожаления сообщил он, – мы сильно увлечены анархизмом. И к несчастью, все мы очень подозрительны по отношению друг к другу. Одна фракция входит в другую, та в третью. Коммунисты из Валенсии называют нас, барселонцев, фашистами. А мы называем фашистами коммунистов из Валенсии». Он пожал плечами. Но вы же все объединились для борьбы с фашистами, сказал я. «Конечно. Однако это очень удобное ругательство». А что вы думаете о коммунистах, спросил я (делая заметки). «Buenos y bobos», – улыбнувшись, ответил он. Есть хорошие, есть дураки.