О начале человеческой истории
Шрифт:
Как видим, автор своим собственным путём пришёл к мнению о древнейшей стадии речи, весьма близкому к изложенному выше представлению о суггестии. Тем самым автор должен был представить как качественно иную, последующую стадию: появление у слов номинативно-семантической функции (иначе, коммуникативно-информационной).
Действительно, Поцелуевский так продолжает изложение своих выводов: «Номинально-номинативная функция слова-монолита явилась позднейшей надстройкой над его первоначальной вербально-императивной функцией. Слова-монолиты стали употребляться для обозначения отдельных элементов действительности… Из знаков воли они превратились в знаки представлений, в знаки предметов мысли… Появление у слова-монолита зачатков новой (интеллектуальной) функции (как знака представления или понятия) дало ему возможность стать орудием примитивной мысли… Слово-монолит, не теряя своей недифференцированности и нерасчленённости, впервые стало орудием мысли в качестве словесного выразителя предиката суждений восприятия…» [736] .
736
Там же. С. 50.
Всё это так, и очень глубоко схвачено. Но тем более очевидным становится, что сам переход остался необъяснённым. Выражение, что новая функция явилась «позднейшей надстройкой» над первоначальной функцией, лишь требует ответа на вопрос: откуда же взялась эта новая функция, столь радикально отличная от прежней? Как она могла присоединиться к прежней?
Ниже излагается, видимо, единственная мыслимая разгадка.
Слова ещё не обозначали вещей, когда вещи были привлечены для обозначения слов, а именно для их дифференцирования. Нужно думать, что потребность в различении звуковых суггестивных комплексов — обособлении таких, на которые «не надо» отвечать требуемым действием, от тех, на какие «всё-таки надо» отвечать, — с некоторой поры более и более обгоняла наличные речевые средства. Для умножения числа этих внутренне аморфных и диффузных звуковых комплексов надо было бы создавать всё новые тормозные фонологические оппозиции или новые сочетания из уже наличных комплексов, а возможности к тому были крайне бедными. Неограниченные языковые средства возникнут только много позже — с появления синтаксиса (синтагматики, парадигматики). Однако гораздо раньше было использовано другое средство: если один и тот же звук («слово») сопровождается двумя явно различными движениями говорящего, т. е. двумя его отчётливо дифференцируемыми адресатом действиями, это уже два разных слова. Но подавляющая часть действий предметна, т. е. действия производятся с теми или иными предметами: действия нельзя смешать между собой именно благодаря тому, что отчётливо различны вещи, объекты манипулирования или оперирования. Так-то вот вещи и втёрлись в слова!
Это по-прежнему только общение, но ещё не сообщение чего-либо. Обогатились только тормозящие или предписывающие какое-либо действие сигналы: из чисто звуковых они стали также и двигательно-видимыми. Говоря о «вещах» как дополнительных индикаторах, различающих между собой акустически подобные друг другу сигналы, мы имеем в виду «вещи» в самом широком смысле материальных фактов — и акты, и объекты. Торможение или предписание какого-либо действия теперь осуществляется не просто голосом, но одновременно и двигательным актом, например руки (вверх, вниз), а в какой-то значительной части случаев также показом того или иного объекта. Так при небольшом числе доступных голосовых сигналов теперь могло быть осуществлено значительно возросшее число фактически различимых суггестивных команд. Не служит ли тому иллюстрацией и подтверждением факт палеолингвистики: древнейшие корни оказываются полисемантическими — целыми семантическими пучками, т. е. одно «слово» было связано с несколькими разнородными «вещами»? Вернее было бы считать, что это как раз несколько разных «слов», но при одинаковом звуковом компоненте. Слабым следом того состояния являются ныне омонимы. Однако тогда вещи были не денотатами, а значками.
Читатель видел в гл. 3, что понятие «знак» имеет два кардинальных признака: основные знаки 1) взаимозаменяемы по отношению к денотату, 2) не имеют с ним никакой причинной связи ни по сходству, ни по причастности. Но в настоящей главе, где сюжет 3-й главы перемещён в генетический план, надлежит спросить: какой из этих двух признаков первоначальнее? Ответ гласит: второй. Об этом косвенно свидетельствует, между прочим, семасиологическая природа имён собственных в современной речи: если они, как и все слова, удовлетворяют второму признаку, то заменимость другим знаком выражена у имён собственных слабее, а в пределе даже стремится к нулю (конечно, в современной речи это возможно, но либо очень примитивно, например, словами «это», «вот», либо, наоборот, очень обширным описанием). Иначе говоря, имена собственные в современной речевой деятельности являются памятниками, хоть и стёршимися, той архаической поры, когда вообще слова ещё не имели значения (как инварианта при взаимной замене, переводе) [737] .
737
Среди логиков и лингвистов давным-давно идёт спор: обладают ли значениями современные имена собственные? Обзор см.: Резников О.Л. Гносеологические вопросы семиотики. С. 63–68. Но нас имена собственные интересуют только как обломок древнейшей стадии, хоть и приспособленный к современному языку.
Но какое-то взаимоотношение между звуковыми и вещными компонентами суггестивных сигналов должно было возникнуть вместе с появлением этих вещных компонентов. А именно последние служили «формантами» слов, размножавшимися быстрее, чем их звуковой компонент. И в этом условном смысле вещи стали обозначением звуков раньше, чем звуки обозначениями вещей, вернее, представлений и мыслей о вещах. Ведь мы тут по-прежнему имеем дело только с аппаратом побуждений, торможений, отказов и т. п., и наша гносеологическая позиция, а именно материализм, ничуть не изменится от того, какое из материальных звеньев этого аппарата первичнее другого: ведь сознания ещё нет, нет субъекта, противостоящего объекту. Но к числу свойств вещей, используемых людьми в первосигнальной жизни, теперь присоединена второсигнальная функция — быть составной частью и наглядными разделителями речевых сигналов.
Опять-таки, если покопаться в современном опыте, мы найдём в нём следы знаковой функции вещей. Ведь знаком и сейчас иногда может служить предмет — не звук и не какое-либо искусственное создание людей для выполнения ими функции знака, а сам подлинный предмет: зуб, (служащий амулетом), клок волос, рог; дерево, пень, ручей, камень; звезда, луна, солнце; зверь, птица; сооружение, здание и т. д. Знаком чего же служит такой предмет? Раз по определению природа знака не имеет ничего общего с природой обозначаемого, значит, эти предметы либо вовсе не знаки, либо они знаки каких-либо не имеющих к ним иного отношения действий и взаимодействий между людьми. Поскольку все такие предметы ныне несут оттенок святости, волшебства, магии, а вместе с тем и невроза, мы легко допускаем, что фетиши, тотемы, предметы-табу действительно возникли как знаки, в частности тормозящие и растормаживающие, каких-либо сопряжённых окриков, команд и т. п. Однако, чтобы быть в полном смысле знаками этих звуков, предметы должны были бы обрести ещё в данной функции и парную (или более широкую) взаимозаменимость или эквивалентность между собой.
Открыв вход вещам во вторую сигнальную систему, мы должны рассмотреть две линии дальнейшего развития: 1) что происходило с вещами в этой их новой функции по аналогии с тем, что происходило со звуками; 2) что происходило с отношением между звуками и вещами как компонентами сигнализации: их перемену местами.
1. В качестве суггестивных сигналов вещи должны были претерпеть нечто подобное переходу звуков с фонетического на фонологический уровень — обрести сверх простой различимости ещё и противопоставляемость. К числу самых ранних оппозиций, наверное, надо отнести противоположность предметов прикосновенных и недоступных прикосновению; как уже упоминалось, указательный жест есть жест неприкосновения: он, может быть, некогда даже сам «обозначался» объектами, действительно по своей натуре исключающими прикосновение (в том числе небо, солнце, огонь, глаз и пр.). Нечто подобное ситуации эхолалии должно было породить повторность, взаимное уподобление двух показываемых предметов-близнецов или способов (приёмов) их предъявления (показывания). Далее, должна была явиться и деструкция одного из них — расчленение, преобразование, так, чтобы он был и похож и не похож на своего двойника (в том числе посредством нанесения искусственной раскраски или посредством изготовления из чего-либо искусственного подобия). И, наконец, что-нибудь аналогичное молчанию: утаивание предмета от взгляда или отведение взгляда от предмета; недвижимость человека среди вещей — «неманипулирование», «неоперирование». Всё это вольётся в «труд».
Кстати, в этом негативном поведении таится, несомненно, переход к принципиально новому нервному явлению: к возникновению внутренних образов вещей. В норме всякая реакция организма складывается под воздействием двух факторов: а) необходимости её по внутреннему состоянию организма, б) наличия соответствующего раздражителя в среде; соотношение их интенсивности может быть очень различным, один из двух факторов может быть в данный момент слаб, но в сумме оба составляют единицу: иначе нет реакции [738] . Однако замечено, что, если второй фактор равен нулю, нервная система животного всё же может иногда подставить недостающую малую величину в форме иллюзии раздражителя. По данным этологии, голодные скворцы в изолированном помещении производили все действия охоты за мухами, хотя мух не было; то же достигается электрическим раздражением областей ствола мозга у кур: клёв отсутствующего корма, движения ухаживания за отсутствующими самками или целостное протекание сложных поведенческих актов. В других случаях реакции «вхолостую» достигались введением гормонов [739] . Значит, в этих ситуациях в формуле а+в=1 роль «в» выполняет галлюцинация. Мы не назовём её «образом», тем более «представлением», но отметим эту материальную возможность, заложенную в нервной системе животного. У человека же закрытие каналов общения и лишение (депривация) сенсорных раздражений порождает галлюцинаторные образы. Вероятно, возникновение образов характерно для специфических пауз в рассматриваемом нами механизме раннего второсигнального общения. И это было уже воротами к представлениям (только воротами — ещё далеко не тем, что отличает, по Марксу, архитектора от пчелы!).
738
Голицын Д. А. (Доклады АН СССР. Т. 180. № 1. 1968) добавляет третий фактор — уровень навыка к соответствующему действию — и делает вывод, что величина произведения всех трёх сил определяет в данный момент «предпочтение» животным того или другого рефлекса.
739
См. Кальтенхаузер Д., Крушинский Л. В. Этология. // Природа. 1969. № 8.
2. Пока вещь просто замешана вместе со звуком в один сигнальный комплекс, нельзя говорить о каком-либо «отношении» между ними. Они составляют «монолит». Отношение возникает лишь в том случае и с того момента, когда они окажутся в оппозиции «или — или», а тем более, когда снова составят единство «и — и», несмотря на оппозицию, вернее, посредством неё.
Как же можно представить себе переход от слитности к противопоставлению? Допустим, что как один и тот же звук-комплекс сочетали с манипулированием разными предметами и с помощью этих вещных формантов получали разные слова, так и тот или иной предмет стали сочетать с разными звуками-комплексами. Это могло быть, очевидно, средством «смешивать» слова и тем лишать их определённого действия на нервную систему и поведение. Из возникающей при этом «путаницы» и «непонятности», может быть, выходом и явилось противопоставление сигналов по их модальности: либо звуковой, либо предметный. Однако — вот порог чуда! — разойдясь, став несовместимыми, они функционально могли по-прежнему подменять друг друга в одной и той же суггестивной ситуации. А отсюда — их созревшее отношение: заменяя друг друга в межиндивидуальных воздействиях людей, звуковой сигнал и предметный сигнал, абсолютно не смешиваемые друг с другом (когда один возбуждён, другой заторможен и обратно), в то же время тождественны по своему действию.
Это значит, что если кто-то использует их порознь, то другой может воспринимать, а затем и использовать их снова как одно целое — как сдвоенный сигнал суггестии. Мало того, именно так свойство «и — и» становится высочайшей спецификой суггестии в её окончательном, готовом виде. То, что невозможно для отдельного организма — одновременная реакция на два противоположных, исключающих друг друга стимула, — возможно в отношениях между двумя организмами, ибо второй организм реагирует не прямо на эти стимулы, а посредством реакций первого, выражающих и несовместимость стимулов и одинаковость их действия. Для него-то, второго индивида, это реагирование первого — внешняя картина, а не собственное внутреннее состояние. Он-то может совместить отдифференцированные в мозгу первого индивида звук и предметное действие, слово и вещь и адресовать такой сдвоенный сигнал обратно первому (или кому-либо). И тот испытает потрясение.
Конечно, всё это — лишь рабочая схема, но, кажется, она близка к реальности.
Во всяком случае дальше мы уже будем оперировать только с выведенным сейчас совершенно новым явлением и понятием, которое окрестим «дипластией», и с его развитием. Полустершимся следом для демонстрации природы дипластии могли бы послужить метафоры, ещё более речевые обороты заклинаний. Дипластия — это неврологический, или психический, присущий только человеку феномен отождествления двух элементов, которые одновременно абсолютно исключают друг друга. На языке физиологии высшей нервной деятельности это затянутая, стабилизированная ситуация «сшибки» двух противоположных нервных процессов, т. е. возбуждения и торможения. При «сшибке» у животных они, после нервного срыва, обязательно снова разводятся, а здесь остаются как бы внутри скобок суггестивного акта. Оба элемента тождественны в том отношении, что тождественно их совместное суггестивное действие, а их противоположность друг другу способствует их суггестивному действию. Дипластия — единственная адекватная форма суггестивного раздражителя центральной нервной системы: как выше подчеркивалось, незачем внушать человеку то действие или представление, которое порождают его собственные ощущения и импульсы, но, мало того, чтобы временно парализовать последние, внушающий фактор должен лежать вне норм и механизмов первой сигнальной системы. Этот фактор в лице дипластии биологически «бессмыслен», «невозможен» и вызывает реакцию на таком же самом уровне — как бы невротическом, но не мимолётном, а постоянном для сферы общения. То, что у животных — катастрофа, здесь, в антропогенезе, используется как фундамент новой системы. Следовательно, то, что у животных физиологи традиционно, хотя и навряд ли верно, рассматривают как патологию высшей нервной деятельности [740] , в генезисе второй сигнальной системы преобразуется в устойчивую норму.
740
См. Долин А. О. Патология высшей нервной деятельности.