О начале человеческой истории
Шрифт:
Её негативный характер может не бросаться в глаза. Она может у человека вне экспериментальных условий выглядеть как вполне спонтанное, а не негативное формирование желания, намерения, планов, программ. Может показаться, что инструкции экспериментатора просто осложняются прежним жизненным опытом испытуемого [154] . Но всё-таки, как и в случае прямого недоверия к экспериментатору, сложнейшая внутренняя второсигнальная активность индивида в конечном счёте является, по-видимому, ответом, отрицательной индукцией на какие-то, пусть следовые, второсигнальные воздействия других людей, на слова и «инструкции» окружающей или окружавшей в прошлом человеческой среды.
154
Там же. С. 309.
Таким путём можно расчленить экстероинструкцию и аутоинструкцию, иначе говоря, внушение и самовнушение, ещё точнее, суггестию и контрсуггестию. Первичным останется внушение, которое наука и должна подвергнуть анализу, прежде чем перейти к вторичному и производному — негативному ответу на внушение или его отклонению или, напротив, его возведению в степень.
Это очень важный шаг — выделить в речевом общении, второй сигнальной системе, как ядро, функцию внушения, суггестии. Тем самым ядро находится не внутри индивида, а в сфере взаимодействий между индивидами. Внутри индивида находится лишь часть, половина этого механизма. Принимающим аппаратом внушения являются как раз лобные доли коры. Очевидно, можно даже сказать, что лобные доли есть орган внушаемости. Мы уже отмечали, что, согласно А. Р. Лурия, массивные поражения лобных долей приводят к невозможности для больных подчинять своё поведение словесным инструкциям экспериментатора, хотя, собственно, речевая деятельность этих больных и не проявляет признаков разрушения. Подчеркнём это выражение: подчинять своё поведение словам другого. Внушение и есть явление принудительной силы слова. Слова, произносимые одним, неотвратимым, «роковым» образом предопределяют поведение другого, если только не наталкиваются на отрицательную индукцию, контрсуггестию, обычно ищущую опору в словах третьих лиц или оформляющуюся по такой модели. В чистом виде суггестия есть речь минус контрсуггестия. Последняя на практике подчас выражена с полной силой, но подчас в пониженной степени — в обратной зависимости от степени авторитета лица, являющегося источником суггестии.
Понятно, что у современных (а не доисторических) людей во взрослом возрасте чистая суггестия, т. е. полная некритическая внушаемость, наблюдается только в патологии или в условиях гипнотического сна, отключающего (впрочем, не абсолютно) всякую «третью силу», т. е. сопоставление внушаемого с массой других прошлых второсигнальных воздействий. Это равносильно отсутствию недоверия к источнику слов, следовательно, открытому шлюзу для доверия. Доверие (вера) и суггестия — синонимы. У детей внушаемость выражена сильно, достигая максимума примерно к 9 годам. В патологии она сильна у дебилов, микроцефалов, но в подавляющем большинстве других психических аномалий она, напротив, понижена, недоразвита или подавляется гипертрофированной отрицательной индукцией.
О внушении написано много исследований, но, к сожалению, в подавляющем большинстве медицинских, что крайне сужает угол зрения. Общая теория речи, психолингвистика, психология и физиология речи не уделяют суггестии сколько-нибудь существенного внимания, хотя, можно полагать, это как раз и есть центральная тема всей науки о речи, речевой деятельности, языке.
На пороге этой темы останавливается и семиотика. Один из основателей семиотики — Ч. Моррис выделил у знаков человеческой речи три аспекта, три сферы отношений: отношение знаков к объектам — семантика; отношение знаков к другим знакам — синтаксис; отношение знаков к людям, к их поведению — прагматика. Все три на деле не существуют друг без друга и составляют как бы три стороны единого целого, треугольника. Но, говорил Моррис, специалисты по естественным наукам, представители эмпирического знания преимущественно погружены в семантические отношения слов; лингвисты, математики, логики — в структурные, синтаксические, отношения; а психологи, психопатологи (добавим, нейрофизиологи) — в прагматические [155] . Принято считать, что из этих трёх аспектов семиотики наименее перспективной для научной разработки, так как наименее абстрактно-обобщённой, является прагматика. Существуют пустопорожние разговоры, что можно даже построить «зоопрагматику». Однако из трёх частей семиотики прагматика просто наименее продвинута, так как наиболее трудна.
155
Morris Ch. Semiotic and Scientific Empirism // Actes du Congres international de philosophie scientifique. Fasc. I. — Paris, 1936. P. 51; его же: Sings, Language and Behaviour. — New York, 1946.
Примером может послужить неудача специально посвященной прагматике в семиотическом смысле книги немецкого философа Г. Клауса [156] . Дело тут сведено к довольно поверхностной систематике воздействия знаков на поведение людей по «надёжности», силе, интенсивности. А именно выделяются четыре функции: 1) непосредственно побуждать человека, т. е. прямо призывать к тому или иному действию или воздержанию; 2) информировать о чём-либо, в свою очередь побуждающем к действию; 3) производить положительные или отрицательные оценки, воздействующие на поступки информируемого; 4) систематизировать и организовывать его ответные действия. У Ч. Морриса они расположены в другом порядке, а именно на первое место он ставит знаки-десигнаторы (называющие или описывающие, несущие чисто информационную нагрузку), затем аппрайзеры (оценочные), прескрипторы (предписывающие) и, наконец, форматоры (вспомогательные). Все они, по Моррису, тем или иным образом влияют на поведение человека и составляют неразрывные четыре элемента прагматики (и их не может быть более чем четыре) как науки о воздействии слова на поведение, которая в свою очередь — часть более широкой науки семиотики. Однако, будучи расставлены в таком порядке, как у Морриса, они лишают семиотику, в частности прагматику, сколько-нибудь уловимого социально-исторического содержимого. А на деле исходным пунктом является удивительный механизм прескрипции (он лишь на первый взгляд сходен с механизмом словесной команды, даваемой человеком ручному животному). Выполнение того, что указано словом, в своём исходном чистом случае автоматично, принудительно, носит «роковой» характер. Но прескрипция может оказаться невыполнимой при отсутствии у объекта словесного воздействия, необходимых навыков или предварительных сведений. Тогда непонимание пути к реализации прескрипции временно затормаживает её исполнение; следует вопрос: «как», «каким образом», «каким способом», «с помощью чего» это сделать? Такой ответ потребует нового «знака» — «форманта», разъясняющего, вспомогательного. После чего прескрипция может сработать. Но торможение прескрипции способно принять и более глубокий характер — отрицательной индукции, негативной задержки. Тогда, чтобы усилить воздействие прескрипции, суггестор должен уже ответить на прямой (или подразумеваемый) вопрос: «А почему (или зачем) я должен это сделать (или не должен этого делать)?» Это есть уже критический фильтр, недоверие, отклонение прямого действия слова. Существует два уровня преодоления его и усиления действия прямой прескрипции: а) соотнесение прескрипции с принятой в данной социально-психической общности суммой ценностей, т. е. с идеями хорошего и плохого, «потому что это хорошо (плохо), похвально и т. п.»; б) перенесение прескрипции в систему умственных операций самого индивида посредством информирования его о предпосылках, фактах, обстоятельствах, из коих логически следует необходимость данного поступка; информация служит убеждением, доказательством.
156
Клаус Г. Сила слова. Гносеологический и прагматический анализ языка. — М., 1967.
Такой порядок расстановки прагматических функций разъясняет социально-психологическую сущность явления, уловленного в «прагматике» Морриса.
Но ясно, что, если мы и выдвинем «прагматику» на переднее место в семиотике, а в составе прагматики, в свою очередь, выдвинем на переднее место «прескрипцию», это ничуть не снимет капитальной важности и семантики, и синтаксики, ибо, чтобы знак подействовал на поведение, он в отличие от команды, даваемой ручному животному, должен быть «понят», «интерпретирован», иначе он не знак, а просто условный раздражитель, и тем самым не имеет никакого отношения к великой проблеме суггестии, следовательно, и контрсуггестии, пожалуй, не менее, а ещё более важной стороны речевого отношения.
По Моррису, речевой знак заключает в себе поведение, поскольку всегда предполагает наличие интерпретатора (истолкователя). Знаки существуют лишь постольку, поскольку в них заложена программа внутреннего (не всегда внешне выраженного) поведения интерпретатора. Вне такой программы, по мнению Морриса, нет и той категории, которая носит наименование знака [157] .
Сходным образом Л. С. Выготский утверждал, что знак в силу самой своей природы рассчитан на поведенческую реакцию, явную или скрытую, внутреннюю [158] .
157
Дридзе Т. М. Семиотические аспекты социального поведения в концепции Чарльза Морриса. // Вопросы философии. 1970. № 8. С. 167.
158
Выготский Л. С. Избр. психологич. исслед. — М., 1956. С. 379.
Моррис подразделяет речевые знаки на «общепонятные» («межперсональные») и «индивидуальные» («персональные»). Индивидуальные являются постъязыковыми и отличаются от языковых тем, что они не звуковые и не служат общению, так как не могут стимулировать поведения другого организма. Но хотя эти знаки как будто и не служат прямо социальным целям, они социальны по своей природе. Дело прежде всего в том, что индивидуальные и постъязыковые знаки синонимичны языковым знакам и возникают на их основе. Уотсон, на которого ссылался Моррис, называл этот процесс «субвокальным говорением». Многие теоретики бихевиоризма просто отождествляли это беззвучное говорение с мышлением. Советская психология стремится расчленить внутреннюю речь на несколько уровней — от беззвучной и неслышимой речи, через теряющую прямую связь с языковой формой, когда от речи остаются лишь отдельные её опорные признаки, до таких вполне интериоризованных форм, когда остаются лишь её плоды в виде представлений или планов-схем действия или предмета. Но во всяком случае на своих начальных уровнях «внутренняя речь» — это действительно такой же знаковый процесс, как и речь звуковая. Но Моррис обнаруживает между ними и большую разницу. Внешне последняя проявляется в наличии и отсутствии звучания, в первичности языковых знаков и вторичности постъязыковой внутренней речи. Однако она проявляется также в различии функции обоих процессов: социальной функции языкового общения и индивидуальной функции персональных постъязыковых знаков. Внутреннее же различие между языковыми и персональными постъязыковыми знаками состоит в том, что последние хоть синонимичны, но не аналогичны первым. Различным организмам, различным лицам свойственны различные постъязыковые символы, субституты языковых знаков. Степень же их различия зависит от целого ряда особенностей человеческой личности, от той среды, в которой человек рос, от его культуры, т. е. от всего того, что принято называть индивидуальностью. По этой причине, как указывает Моррис, знаки внутренней речи не являются общепонятными, они принадлежат интерпретатору [159] .
159
Дридзе Т. М. Семиотические аспекты… // Вопросы философии. 1970. № 8. С. 170.
Ближе к языку психологии прозвучит такой пересказ процесса превращения или не превращения слышимого или видимого языкового знака в акт или цепь актов поведения. Сначала имеет место психический и мозговой механизм принятия речи. Это не только её восприятие на фонологическом уровне, но и её понимание, т. е. приравнивание другому знаковому эквиваленту, следовательно, выделение её «значения», — это делается уже по минимально необходимым опорным признакам, обычно на уровне «внутренней речи»; затем наступает превращение речевой инструкции в действие, но это требует увязывания с кинестетическими, в том числе проприоцептивными, а также тактильными, зрительными и прочими сенсорными механизмами, локализованными в задней надобласти [160] коры, и превращения её в безречевую интериоризованную схему действия. Либо на том или ином участке этого пути наступает отказ от действия. Машинальное выполнение внушаемого уступает место размышлению, иначе говоря, контрсуггестии. Отказанная прескрипция — это рождение мыслительного феномена, мыслительной операции «осмысливания» или выявления смысла, что либо приведёт в конце концов к осуществлению заданного в прескрипции, пусть в той или иной мере преобразованного, поведения, либо же к словесному ответу (будь то в форме возражения, вопроса, обсуждения и т. п.), что требует снова преобразования в «понятную» форму — в форму значений и синтаксически нормированных предложений, высказываний.
160
Чаще применяемый термин «подобласть» противоречив, так как речь идёт о совокупности трех областей.
Все четыре функции прагматики, по Моррису, как и по Клаусу, не связаны непосредственно с истинностью или неистинностью знаков: надёжность или сила воздействия знака не обязательно соответствует — и в пределе может (как увидим, даже должна) вовсе не соответствовать объективной верности, истинности этих знаков. Обе характеристики по крайней мере лежат в разных плоскостях (если мы и отвлёчемся от допущения, что они генетически противоположны). На этой основе Клаус разработал описания разных методов воздействия языка на реакции, чувства, поведение, действия людей, а также классификацию типов или стилей речи: проповедническая, научная, политическая, техническая и др. Однако всё это скорее порождает вопрос: получается ли в таких рамках и возможна ли в них «прагматика» как особая дисциплина? По самому своему положению, как составная часть семиотики, носящей довольно формализованный характер, она обречена заниматься внешним описанием воздействия знаков речи на поступки людей, не трогая психологических, тем более физиологических, механизмов этого воздействия, следовательно, ограничиваясь систематикой.
Но если двинуться к психологическому субстрату, если пересказать круг наблюдений прагматики на психологическом языке, дело сведётся к тому, что с помощью речи люди оказывают не только опосредствованное мышлением и осмыслением, но и непосредственное побудительное или тормозящее (даже в особенности тормозящее) влияние на действия других.
Отвлечёмся даже от специфического смысла слов «приказ», «запрещение», «разрешение»: они уже предполагают преодоление какого-то препятствия, следовательно, наличие какого-то предшествующего психического отношения, которое требовало бы предварительного анализа. Иначе говоря, «должно», «нельзя», «можно» — это форсирование преграды, тогда как мы выносим за скобки прагматики факт прямого, непосредственного влияния слов одного человека на двигательные или вегетативные реакции другого. Тем более это должно быть отличаемо от словесной информации — сообщения человеку чего-либо, что становится стимулом его действия совершенно так же, как если бы он сам добыл эту информацию из предметного мира собственными органами чувств. Такой мотив действий поистине противоположен тому влиянию (суггестии), о котором мы говорим: ведь тут при информации внушаются представления, а не действия; внушать же представления (образы, сведения, понятия о вещах), очевидно, требуется лишь тогда, когда прямое внушение действий наталкивается на противодействие и остаётся лишь обходный путь — добиваться, чтобы человек «сам», своим умом и своей волей пришёл к желаемым действиям. Как уже было сказано, это называется убеждать. Убеждать — значит внушать не действия, а знания, из которых проистекут действия (поведение). Наконец, прибавление к убеждению «оценивающих знаний», т. е. похвал или порицаний чего-либо, как и знаков-формантов, подсказывающих и направляющих осуществление действия, это смесь информативной коммуникации с инфлюативной, или непосредственно влияющей.