О начале человеческой истории
Шрифт:
Теперь остаётся вернуться к другому, связанному с нашей темой явлению, прорезывающему, трансформируясь, всю человеческую историю, — к войне.
Если от современных войн, с их сложнейшими классовыми, политическим, экономическими причинами, спуститься как можно глубже в познаваемое для исторической науки прошлое, в эпоху варварства, мы обнаруживаем увеличивающееся там значение не завоевания, а самого сражения, самой битвы. В предфеодальные времена результат войны — это убитые люди, оставшиеся на поле брани. Над ними реют птицы, среди них хозяйничают шакалы. А в глубинах первобытности и подавно не было ни покорения туземцев завоевателями, ни обращения их в данников, ни захвата у них территорий. На взаимное истребление выходили только мужчины (если оставить в стороне легенду об амазонках); как мы уже замечали, с биологической точки зрения исчезновение даже части мужского населения не препятствовало воспроизведению и расширению популяции, при сохранении продуктивной части женского.
Итак, если, с одной стороны, мы нащупываем в глубинах дивергенции умерщвление значительной части молоди некоей отшнуровывающейся разновидности (количество этой молоди постепенно редуцировалось до обряда принесения в жертву только первенца), то, с другой стороны, мы находим и взаимное умерщвление друг друга взрослыми мужскими особями (редуцированная форма в этом случае — поединок). Из этой второй линии произошли и рабство, т. е. сохранение жизни раненым и пленным, и его последующие преобразования и смягчения в дальнейшей экономической эволюции человечества, а с другой стороны, всяческие формы мирного соседства, т. е. превращения войн в устойчивость границ, в размежевание сосуществующих этносов, культур и государств. Войны остались как спорадические катаклизмы, которые человечество все ещё не может изжить.
Но наша тема — только начало человеческой истории. Дивергенция или отшнурование от палеоантропов одной ветви, служившей питанием для исходной, — вот что мы находим в истоке, но прямое изучение этого биологического феномена немыслимо. Мы можем лишь реконструировать его, как и всю ошеломляющую силу его последствий, почти исключительно по позднейшим результатам этого переворота: с помощью наших знаний об историческом человеке и человеческой истории.
Социальная психология как наука будет неполна, ибо не сможет вести нас в глубины истории и доистории, пока не включит в себя асоциальную психологию. Последняя должна состоять, очевидно, из двух разделов: а) криминальная психология (психология преступлений), б) патологическая психология (психопатология). Но криминальную психологию нам придётся отложить: слишком много изменялось в истории в представлениях о «норме» и «преступлении». Революционер считался (и в капиталистических странах считается) преступником, его казнили, или ссылали, или держали в заключении. Джордано Бруно тоже был казнён как преступник. «Подрывные» мысли преследовались как преступление, хотя в другую эпоху они же вознесены как величайшая общественная ценность. Как показал французский исследователь Фуко, ещё в XVII и XVIII вв. во Франции преступники и умалишенные содержались в одном заведении, так как сводились к некоему общему социальному знаменателю — ненормальному поведению [644] , иными словами, нарушению принятых в данном обществе и в данное время норм социального поведения. Но мы обратим главное внимание на психопатологию как ещё один источник, способный вести исследователя в глубины той дивергенции, с которой пошёл род людской.
644
Foucault M. Folie et deraison. Histoire de la folie a l'age classique. Paris, 1961.
Психическое заболевание не установлено, пока нет ненормального поведения. Что же такое ненормальное поведение в самом широком обобщении? Это не те или иные действия, а невозможность их корректировать извне, т. е. привести в соответствие с требованиями среды или отдельных людей. Следовательно, ненормальность с точки зрения психологии — это невнушаемость. Такое определение справедливо для любого общества, для любой эпохи. Что именно внушается, какие именно нормы поведения, речи и мышления — это исторически изменчиво. Но психическая болезнь состоит в нарушении элементарных механизмов, с помощью которых вообще люди подвергаются суггестии со стороны других людей (исключение составляют слабая олигофрения, т. е. дебильность, и микроцефалия, при которых внушаемость, напротив, гипертрофирована).
Болезнь ли это в точном смысле слова, т. е. имеются ли нервно-мозговые нарушения во всех случаях отклонения человека от нормального диапазона внушаемости? Ещё сравнительно недавно все психические заболевания делили на две группы: органические и функциональные (чисто духовные). Только у первых поддавались наблюдению и определению те или иные нарушения в нервно-мозговом субстрате. Сюда относятся опухоли, повреждения кровоснабжения мозга, инфекции, интоксикации, травмы, врождённые аномалии морфологии мозга, нейрогистологические изменения. Функциональные же заболевания представлялись бестелесными. По поводу них возможны были философско-психологические спекуляции.
Но вот стена, разделявшая эти две группы, была пробита. Роль тарана пала на фармакологию: оказалось возможным «средствами химии лечить дух» [645] . Вернее, химия не лечит сам корень болезни, а компенсирует нечто, порождающее ненормальное поведение, подобно тому как издавна компенсируют близорукость и дальнозоркость с помощью очков или — с более недавнего времени — диабет с помощью инсулина. Но это «нечто», подправляемое химией, будет выглядеть как некоторое число разных явлений, пока мы не сумеем свести его к единому явлению — к проблеме внушения.
645
В драматизированной форме этот переворот в психиатрии замечательно описан Полем де Крюи в книге «Борьба с безумием» (М., 1960).
Однако, прежде чем прийти к такому обобщению, нужно сделать другой очень важный вывод из великих фармакологических побед над «нематериальными» психическими процессами. Раз химическими средствами можно воздействовать на самые различные формы ненормального поведения (как и обратно — делать поведение ненормальным), значит, непосредственная причина во всех этих случаях — нарушения в химизмах, в обменных процессах, осуществляемых тканями мозга. Но тем самым рушится принципиальное отличие от «органических заболеваний»: химические процессы и их изменения и нарушения — это не менее органическое, т. е. «телесное» явление, чем поражения кровеносных сосудов головного мозга или структур нервных тканей.
Более того, сходство и даже общность многих симптомов при «органических» и «функциональных» психических болезнях заставляет считать, что и все структурно-морфологические изменения при «органических» болезнях ведут к ненормальному поведению больного через посредствующий механизм нарушения обмена веществ, т. е. через вызываемые ими сдвиги в химии тканей мозга (гистохимии). Таким образом, бурные успехи технологии фармакологических средств дали в руки психиатров возможность не только подлечивать психические болезни, но и доказать, что это, бесспорно материальные нарушения, ибо то, что можно снимать введением в организм тех или иных химических веществ, несомненно порождено отсутствием или недостатком в организме этих веществ (или иных, действующих аналогично).
Но речь идёт не об одном веществе, а о весьма разных, в том числе даже противоположных по своему действию. Так, например, одна группа медикаментов снижает неумеренную, буйную психическую активность, успокаивает, а в больших длительных дозах угнетает, приводит к депрессии, сонливости и летаргии. Другая же группа преодолевает психическую пассивность, унылость, меланхолию, депрессию, но при больших, длительных дозах превращает «недоактивность» в сверхактивность, подавленность — в буйство. Одни химические агенты корректируют чрезмерную активность, другие — недостаточную. Есть и более специальные медикаменты.
Что же объединяет все эти разные явления? Только то, что и повышенная и пониженная активность делают человека в той или иной мере неконтактным и асоциабильным. Это значит, что окружающие не могут в должной мере влиять на его поведение. Вот почему медикаментозная терапия (химиотерапия) всегда сочетается врачами с психотерапией, в том числе с мягким, заботливым обращением, восстанавливающим разрушенные или недостающие мостки контактности и открывающим дорогу внушению в широком смысле (в том числе, если надо, и гипнотическому). Неконтактность — это и есть броня, закрывающая психотика от внушения окружающих. Неконтактность тождественна невнушаемости. И в самом деле, эту функцию в равной мере выполняют обе противоположные аномалии: если психотик сверхактивен, он заблокирован от воздействия слов и поступков других собственными маниями (стойкими самовнушениями), бурной двигательной активностью или, наоборот, кататонией, которые невозможно перебить никаким внушаемым, т. е. требуемым, рекомендуемым, испрашиваемым действием; если психотик слабоактивен, он заблокирован от воздействия слов и поступков других своей нереактивностью, депрессивностью, дремотой. Оба противоположных фильтра схожи, так как в равной мере не пропускают тех же самых воздействий внушения: один — неукротимость, другой — недоступность. Иными словами, оба характеризуются неполной проницаемостью или даже непроницаемостью для специально антропических раздражителей. Один — маниакальное упорство, другой — капризность. Следовательно, нормальный человек, т. е. поддающийся, и подвергаемый внушению, вернее, идущий навстречу внушению, находится в узком диапазоне между этими двумя крайностями (оставляя здесь в стороне явление гипервнушаемости). Это как бы щель в спектре невнушаемых состояний, точка уравновешенности двух возможных противоположных по своему знаку состояний невнушаемости. Недаром при современном медикаментозном лечении в любом случае прописываются оба противоположно действующих средства в разных пропорциях, чтобы предотвратить прямой перевал из одного невнушаемого состояния в противоположное, не удержавшись в критическом переломном интервале. Если не применять комбинированных медикаментов, именно это и получается.