Обещание жить.
Шрифт:
Глупейшая, зато и моднейшая песенка, сочиненная на мотив румбы, исполнялась в здешнем кинотеатре. Перед началом вечерних сеансов выступал джаз-оркестр, и певичка, отщебетав «Приходи вечор, любимый, приголубь и обогрей», вкалывала потом «Румбу — веселый танец» и перебирала при этом ногами по-лошадиному. Никто из слушателей не замечал, что приходить на свидание вечор нельзя, ибо вечор означает вчера вечером. Но все запоминали слова румбы. И поэтому, когда Филя-Отрок исполнил румбу на колоколах, город узнал ее. Приобщение к светской музыке окончилось для звонаря плачевно: священники обвинили его в богохульстве и уволили.
А возможно, это и смешно? Если так, посмеемся. Но в другой раз, на досуге. А сейчас предстоит иная музыка — боя. Впрочем, после нее вполне резонно послушать колокола. Не малиновый, неправдоподобный звон их, а взаправдашний, тягучий, похоронный. Отстраненный от должности Филя-Отрок в свое время звонил и на похоронах.
Позади, в березнячке, окопались танки в засаде, впереди, в черемуховых зарослях, обосновались со своими длинноствольными пушечками истребители танков; на танки и пушки наброшены маскировочные сети, навалены ветки. На следующей за нашей высотке пехота рыла вторую линию окопов. По грунтовке, которую мы оседлали, на север пропылила колонна самоходных установок, за ней стрелковая часть; с севера газовали автомашины за боеприпасами, они вывозили раненых — в кузовах перевязанные окровавленными бинтами головы, плечи, ноги, с высотки хорошо видно; легкораненые брели по обочинам, неся руку на перевязи или опираясь на палочку.
Дым уже зависал над полем, сажа падала, как черный снег, воняло гарью. Бой, похоже, шел километрах в трех; среди артиллерийской и минометной стрельбы различается пулеметная. Да, вот и жаворонки перестали петь. Лишь солнце жжет по-прежнему, оно подбирается к зениту. Жажда. Солдаты с котелками и флягами бегают к болоту, приносят коричневую, отдающую тиной воду. Макеев ругается: только кипяченую, нельзя сырой, дизентерия будет, — его не слушают. В самом деле, когда ж тут кипятить? Вовсю копают траншею и ходы сообщения. Ты и сам не кипятись. И Макеев утихает, пьет из принесенного Евстафьевым котелка.
Фуки произносит:
— Сашка-сорванец, из огня да в полымя? От девочек в бой? Да-а, вкусные были девочки, скажешь нет? Чего-то с ними будет, бои ведь недалеко от Шумиличей…
Макеев разгибается, смахивает пот. Он тоже об этом думает: что будет с Раей, с Клавой, с деревней? Может быть, пронесет? Долбанем немцев, загоним в мышеловку, не дадим расползтись. И вдруг воспоминание-вспышка: Рая просит поцеловать ее в губы, он мямлит, что у него ангина, а потом целует, много раз целует. Прошла ангина, горло не болит, лекарств не пьет, воду из евстафьевского котелка пьет. Вовсю целоваться бы! И от горькой этой шутки Макееву в пору заплакать. Он хватает лопату, с ожесточением вгоняет ее в подзол.
— Обойдется, — говорит Фуки. — Еще завернем к ним из Германии! По пути домой завернем, а? И как отметим встречу? Не будем пить заморские коньяки и жрать рябчиков с ананасами! Отметим по-фронтовому: водка в кружках, а не в рюмках, кус ржаного хлеба, луковица и соль!
Макеев готов выпить тогда неразведенный спирт. Лишь бы обошлось. Лишь бы война не возвратилась в Шумиличи. Но все это Илькин треп, который вызывает такие же несерьезные мысли. Как-то оно сложится в реальности?
Группа раненых с закопченными лицами, пропыленных и радостно-растерянных — вырвались живехонькие из пекла — остановились закурить. Ссужая их табачком, сержант Друщенков спросил:
— Как обстановка, воины?
— Соответственная, — туманно ответил один из них, гвардеец с холеными усиками, пестуя перебинтованную руку.
— А поконкретней?
— А поконкретней — жмет Гитлер. Отбил три деревни: Ложкино, Ножкино и Кокошкино…
Кто-то хмуро улыбнулся этой игре рифм, а Макеева она неприятно поразила: в сходстве созвучий почудилось сходство в их судьбе. Но Шумиличи же, слава богу, не рифмуются с ними? Слава, слава…
— Перекурили и ступайте, — сказал раненым Ротный. — У нас еще забот полон рот. Жарко здесь будет. Ребята, навались на лопаты!
Умышленно или неумышленно Ротный повторил слова комбата, и это заметили, навалились на лопаты. Но жарко было — в ином, разумеется, смысле — и сейчас. Солнце пекло, небо линяло, болото пучилось, исходило испарениями, камни и металлические части оружия нагревались, комья на бруствере сохли, веточки вяли. Три тучи ходили над полем — дымная, пыльная и дождевая. Пролейся дождь, прибил бы пожар и пыль.
Снаряды стали разрываться на высотке, на болоте, возле дороги. Стреляли и орудия — слева и справа, из-за речки, и танки — в центре, с опушек; орудий не было видно, а танки маневрировали на виду, вблизи грунтовки; там же, если поглядеть в бинокль, таились в кустах и самоходки — «фердинайды» будут оберегать свои танки. А пехота где? В лесу, вероятно. Будет атаковать вместе с танками. Ну, лезьте, лезьте — получите по морде.
Когда начинался бой, Макееву не было нужды приказывать себе: сосредоточься на том, что предстоит тебе в бою. С первыми разрывами напряжение охватывало его и все силы направлялись на одно. Он крикнул солдатам, чтобы укрылись в окопы, подготовили оружие. Ротный выкрикнул это же секундой раньше, но мало ли что Ротный. Уж ежели на то пошло, так солдаты и без напоминаний скатились в окопы. Но командир все равно обязан командовать.
Макеев надел гимнастерку, пилотку, затянул ремни: привык вступать в бой в аккуратности и порицал тех, кто по жаре мог снять хотя бы пилотку. Форма есть форма, в бою она тем более нерушима. По крайней мере в начале его. Потом всяко может быть.
Снаряды падали вразброс, немцы стреляли не по целям, а по площади. На разведку у них не было времени, вот будут наши огрызаться, тогда немцы и засекут их. А покамест засекались нами. Высунувшись из-за бруствера, Макеев наблюдал, как разрывы опоясывали высоту, вздымая землю и дым перед обороной и позади. Те снаряды, что перелетали, шуршали и шелестели, ввинчиваясь в воздух. Затем раздавался тугой, со звоном удар, рвавший землю в клочья; если удары следовали один за другим, они сливались в сплошной — то громче, то тише — гул, и землю окрест покачивало, и со стенок окопа стекали комочки подзола. Некоторые снаряды взрывались вблизи траншеи, а то и в ней; когда дым рассеивался, виделось вырванное, словно выеденное, место траншеи. Немецкие танки стреляли и болванками — они с визгом проносились над обороной к лесу.
Тусклый при дневном свете огонь выстрелов указывал, где расположены наши и немецкие пушки — завязалась контрбатарейная стрельба; по окопам, по траншее стали бить меньше. Но взрывчаткой воняло сильно, ядовито, и Макеева поташнивало. А еще от волнения, похожего на сосущий голод. Будто неделю во рту не было маковой росинки, и вот тошнит.
Он томился, когда пехота бездействовала. Идет артиллерийская дуэль, стрелковому оружию рано вступать, и вот, как болван, лови свой снарядик. В эти минуты и трусость подымала свою змеиную головку. То есть он наблюдал, ходил по траншее, из ячейки в ячейку, что-то приказывал — нужное и ненужное, — словом, суетился. Но настоящего дела не было. А когда пассивно ждешь, то и копошится мысль о снарядике, что вмажет в тебя. И ей подобные. В этом была своя пехотная логика. Словно когда ты отражаешь атаку или сам идешь в нее, осколки не те же, их даже погуще. Правда, словить пулю вероятность больше. Но какая разница, от чего погибать?
Снаряды и мины рвались и на огневых позициях немецкой артиллерии и там, где маневрировали танки; к слову, их артиллерия тоже меняла позиции, уходя из-под нашего огня. У немцев вставали черно-огненные конусы пламени, дыма и комков земли — такие же, как у нас, разве что пореже. А возможно, это так казалось. Стрелкам всегда кажется, что артиллерийский огонь противника сильнее нашего.
Минут через двадцать немцы усилили обстрел, и танки их, сопровождаемые самоходками, выползли из кустов. Танков было десять штук, самоходок — восемь. Десять плюс восемь — восемнадцать. Сила. Грозная. Ее Макеев не единожды испытывал на собственной шкуре, и если у него не было танкобоязни, то лишь потому, что умел держать себя в руках, не позволял прорываться наружу тому, что просилось. Он поежился и, чтобы скрыть это и продемонстрировать, какой он храбрый, крикнул: