Обещание жить.
Шрифт:
Брезжила заря. В серо-желтом, золотушном свете — люди, деревья, кусты, трава, окопы. Дождь потишал, а затем и прекратился. Но с веток срывались частые капли, и потому казалось: ещё идет. Хмурое, беспросветное небо, над лесом — бесконечная, с севера на юг, вереница грязно-бурых туч, цепляющихся за верхушки деревьев. А на востоке, сквозь эту серую и бурую пелену, угадывалось что-то светлое, теплое и веселое — всходящее солнце.
К завтраку тучи стало раздергивать, и в разрывах засинело чистое небо. И Макеев подумал, что это неплохо — небо очищается. Он умылся с мылом, тщательно вытерся застиранным полотенцем, проголодавшись, зачерпнул ложкой подгоревшей пшенной каши. И вдруг застыл, не донеся ложку до рта: он же едал из общего, с Друщенковым, котелка, а вот теперь — один. И, стыдясь, подумал: «Живу, как прежде, как обычно. Будто ничего не случилось. Будто не мои друзья-товарищи полегли. Будто не моя женщина погибла, та, что открыла мне чудо любви. Чудо, а я жру пшенку…» Так, стыдясь, съел кашу, выскоблил стенки котелка и, презирая себя за это, попросил у повара добавки. Да, он достоин презрения, но хочет есть, живой же человек, покуда не убитый.
А после завтрака немцы начали обстрел из орудий и пошли в атаку. Спасибо (данке шён, по-вашему), и нам довелось перекусить. На сытый желудок воюется подходяще. Ну и будем воевать. С сорок первого научились, слава богу. Или, как у вас выбито на солдатских пряжках, — гот мит унс (с нами бог). Если бог с вами, то с кем же дьявол? Что вы принесли на нашу землю? Смерть. Так и получайте ее назад, смерть.
Да, точно: на этом участке наступают те, что отбились от основной группы, наша разведка подтвердила.
Значит, вчера вас не доконали? Сегодня доконаем! Нас мало, но мы в тельняшках, говорят моряки. А мы, пехотинцы, можем сказать: нас тут немного, но мы в гимнастерках. Не пропустим!
Макеев стрелял из автомата, следил, чтобы стреляла его рота — восемнадцать человек, и у него было единственное желание: побольше набить фашистов, мстя за товарищей, за Шумиличи. Сейчас в этом, в прямолинейном и жестоком, заключался весь смысл жизни — побольше набить. Макеев подавал команды, целился, нажимал на спусковой крючок и спрашивал себя: сколько уже так вот стреляет? И отвечал: с рождения, с пеленок. И будет стрелять до смерти.
Пуля ударила его в плечо, он пошатнулся, но не упал, прислонился к стенке ячейки. Сбоку визгливо закричали:
— Ротного ранило! Лейтенант ранен! Санинструктора сюда!
Правильно. Ранен, а не убит! Его не убьют, он дал обещание жить. А ранить — пожалуйста. Да, плечо как обожгло, под нижним бельем что-то теплое, мокрое, сползающее вниз, он знает: это кровь. Он поранен в боях под Шумиличами. Неважно, что до деревни целый километр. Будем считать: она рядом. Так ему легче: ранен в боях за Шумиличи.
В ячейку вбежала санинструкторша — перетянута в талии, белокурые кудельки, восковое личико, девчонка девчонкой. Макеев ее ни разу не видал. Новенькая. Взамен саниструктора-казаха, что был вчера с Ротным.
Санинструкторша велела сесть на ящик из-под мин, он сел, она принялась стаскивать с него гимнастерку. Он старался сам снять, отводил помогавшие и мешавшие ему руки, и вдруг из его глаз покатились слезы, лицо было совершенно спокойное, он не всхлипывал, сжав рот, а слезы лились неудержимо, точно сами по себе. Санинструкторша растерянно и сердито выговаривала ему:
— Ну, чего ты? Больно? Потерпи, не маленький.
Не маленький — правильно. Плачет же он не от боли. Однако Макеев не стал объяснять санинструкторше: «Оттого плачу, что тебя увидел, женщину, ты женщина, как и Рая, которая открыла мне чудо любви, а что прекраснее, чем любовь мужчины и женщины?» Это разве скажешь санинструкторше? Или скажешь разве:
«Ты жива, и я живой, а Рая, видать, погибла безвозвратно»?
Санинструкторша расстегнула большую сумку с красным крестом и начала рыться в бинтах, вате, пузырьках с йодом. А он смотрел на ее кудельки, на свежее личико, на губы, незнакомые с помадой, и плакал не облегчающими душу слезами.
В медсанбате ему обработали рану, сделали перевязку и наметили к эвакуации в госпиталь. Когда? Когда будут машины. Повезли очередную партию раненых, вернутся — и вас отвезем. А пока отдыхайте, товарищ ранбольной. И ранбольной отдыхал как отдыхалось: валялся на койке, уткнувшись в подушку, сидел на пне, уставившись в одну точку. А после ужина ушел в рощу за санбатом и просидел там на срубленной березе дотемна.
Приковылял в санбат и получил взбучку: разгуливая, моционя, прозевал автобусы, забрали раненых, опять укатили в эвакогоспиталь, а он остался при пиковом интересе, разболтанность допустил, лейтенант, и разгильдяйство.
Командир медсанбата, хорошенький, как херувим, капитан с пистолетом на боку, бушевал:
— Моционит в лесочке, променадничает, а никому не доложил! Самовольщик ты, лейтенант! Теперь покукуешь: машины будут только завтра!
Замполит, на возрасте, с животиком майор, тоже с пистолетом, но не на боку, а на заднице, успокаивал своего начальника:
— Да эвакуируем завтра, переспит ночку в санбате.
Тот позволил себя утихомирить:
— Пускай переспит.
Макеев переночевал в брезентовой палатке — ночью просыпался и тихонько, безутешно плакал в подушку, — а утром его осмотрели хирург и лично командир медсанбата.
И капитан сказал:
— А может, тебя совсем не надо эвакуировать? Рана в хорошем состоянии, заживает. Останешься в санбате, лейтенант?
— Останусь, — сказал Макеев, а хирург недоверчиво кашлянул.
Так Макеев очутился в команде выздоравливающих, сдав обмундирование в обмен на линялый байковый халатик, из-под которого высовывались неприлично волосатые голени. Он был доволен: зачем ему отрываться от своих, попадешь в госпиталь — ушлют черт знает куда. А тут свои под боком, поправится — и в строй, добивать немца, мстить за все. Идти с боями до Берлина, закончить войну и не вспоминать о ней. Нет, не так: закончить войну и никогда не забывать о ней.
Неподалеку доколачивали немцев, гудело и дымило, а здесь, в березнячке, в расположении медсанбата, посыпанные битым кирпичом дорожки, никакой стрельбы, хотя по дорожкам меж палаток ковыляли раненые и, случалось, из операционной на носилках выносили умерших, и при медсанбате было свое, пусть небольшое, кладбище. Макеев выспрашивал вновь прибывших, как там положение, на передке, что взяли? Раненые рассказывали: бои кровопролитные, но гитлеровцы не прорвались-таки, кольцо окружения сжимается, отбили такую-то деревню и такую-то, скоро гитлеровцам каюк.
Это здорово — каюк! Звягинцы свое сделали, стояли насмерть, внесли долю в победу. Многие жизнь отдали, многие, как Макеев, кровь пролили. У победителей раны заживают быстрее. И Макеев скоро поправится. И в строй. За этой победой будет другая, а за той — третья, и так до Берлина, до всеобщей, полной победы!
Когда до Макеева дошло, что вновь освобождены Шумиличи, он направился к каптенармусу и выторговал: ему — на три-четыре часа обмундирование, он — бутылку рома. Французский ром Макееву достался вчера от солдатика из его роты, заполучившего осколок между ребер. Поначалу солдат взахлеб рассказывал, как били немца в хвост и в гриву, танки стянули, самолеты, «катюши» играли вовсю, затем стал совать пузатую, обклеенную красочными этикетками бутылку. Макеев отбрыкивался, отнекивался: «Непьющий я, отдай кому-нибудь». Солдат глядел на него влюбленно — ну и чудик — и канючил: «Не побрезгуйте, товарищ лейтенант, я из вашей роты, я от души, возьмите, сгодится». И впрямь сгодилась. Пустил ее в ход. Поколебавшись, багровомордый каптенармус согласился — под величайшим секретом. Макеев обещал всяческую тайну, попадаться было самому не с руки.