Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Может статься, что и так, ибо режиссер, не довольствуясь земной добротой и земной человечностью Фролова, временами как бы начинает склонять его... к святости, предлагает играть одно статичное возвышенно-благостное состояние. Л. Куравлев, как мне кажется, сопротивляется, и во многом успешно, попыткам соорудить нимб над головой его героя: то кепочку-блин обыграет, никак с нимбом не сочетающуюся, то окрасит юмором пресновато-добродетельную фразу, то еще какой-нибудь яркой, точной и зримой деталью поведения вернет повествование на грешную землю. Но, разумеется, возможности артиста в этом смысле не безграничны, и под конец ленты его герой тоже в чем-то утрачивает осязаемость, конкретность.

В доброй интонации картины все явственнее начинают звучать нотки умиленности, благостности. Эти нотки есть и в повести, но в фильме они значительно усилены. И режиссерскую мысль к концу можно прочесть и таким образом: мол, будьте добрыми, внимательными друг к другу — и все станет хорошо, все само собою устроится.

К такому прочтению толкает и то обстоятельство, что в фильме Фролову все же, кажется, удается завоевать Настино сердце (снова награда за праведность? — не много ли, тем более что награды все одного плана), тогда как в повести умиротворяющего финала не было.

Веет от всего этого благородным и возвышенным, но все же прекраснодушием, которое, как мне кажется, в борьбе с делячеством, нравственной невоспитанностью и глухотой не очень надежный союзник. Кстати, в повести «Необходимый человек» есть подзаголовок: «Из жития прекраснодушного Серафима Фролова». Там он, мне кажется, носит несколько иронический оттенок. Из фильма же ирония в значительной степени ушла.

Сказать о просчетах этих важно хотя бы потому, что они, как и в противоположном случае с липатовским Прончатовым, характерны не только для рассматриваемого произведения.

Добрая, ободряющая улыбка, вовремя сказанное слово участия — как это важно для взаимообогащения человеческих душ! Но можно ли только в этих прекрасных проявлениях человечности видеть панацею от всех бед, чуть ли не единственное эффективное средство против всяких сложностей и невзгод? Я вот, к примеру, журналист, и вместе со своими коллегами, в меру сил, хорошо ли, худо ли — судить не мне, но пытаюсь делать нечто нужное людям. Однако как бы я осуществлял эти попытки вне профессии, вне своего дела — решительно затрудняюсь представить. Дело есть дело, и именно в нем человек, в первую очередь, проявляет себя не только талантливым или бездарным, но и добрым или недобрым, озабоченным судьбами людей или равнодушным к ним. А если дело не дает возможности проявить свои нравственные потенции, то для всякого душевно здорового человека это есть, на мой взгляд, предмет если не страданий, то во всяком случае, серьезной встревоженности.

Серафим Фролов — заведующий складом, Настя — кассирша в бане, занятия их могли бы быть другими, ничего существенного в их судьбе это не изменило бы. Так уж построен, задуман фильм, что работа героев почти никак не влияет на их нравственный облик, на те духовные проблемы, которые перед ними встают И не случайно, видимо, а в полемике с произведениями, где, как мы уже видели на примере липатовского Прончатова, намеренно, почти программно деловитость оторвана от душевности, дело, умение творить его противопоставлены доброте. Но только верна ли, закономерна ли такая резкая альтернатива? Не как жизненно возможная нравственная коллизия, действительно нередко каждым из нас наблюдавшаяся, а именно как программная, поднятая до значения руководящей идеи? На мой взгляд, есть в такой альтернативе нечто надуманное, логически сконструированное, упрощающее реальное многообразие жизни.

Я знаю произведения, где, скажем, профессия главного положительного героя не упоминается демонстративно, принципиально. Или где герой, сменивший множество профессий и ни на одной толком не остановившийся, едва ли не на этом именно основании оказывался лучшим из всех, и ему автор отдавал все свои симпатии.

То есть логика такова, пускай не нашел себе практического применения, зато сохранил душу живую, не растратил ее в суете повседневности.

Лично мне как-то малосимпатична верность себе, сохраненная таким малообременительным способом. Она похожа на убежденность, идущую от незнания, от слепой веры, убежденность, которая столь не уверена в себе, что словно бы не решается пройти испытание реальными противоречиями действительности.

Повторю, это подчеркнутое невнимание к тому, как нравственный мир человека проявляет себя в конкретных общественных связях, имеет, наверное, отчасти полемическую основу Оно идет от справедливого неприятия произведений, где категории нравственные игнорировались вообще, а человек оценивался только по его производственным показателям и степени участия в общественной работе. Однако, когда же серьезное и глубокое искусство рождалось из решения задач сугубо литературно-полемических? И многим ли лучше станет «производственный» штамп, если его вывернуть наизнанку?

Да, оказавшись во власти «производственного» штампа, художник может не заметить, что в его наиположительнейшем герое живут задатки беспринципного карьериста. Но и противоположная односторонность несет в себе риск проглядеть нечто немаловажное. Противопоставляя нравственные достоинства деловитости, не открываем ли мы лазейку для тех, кто способен ограничиться и такой программой: я посочувствовал, проявил понимание, деликатность, чуткость — и теперь чист перед собой, сделал все, что в моих силах. Делами же ворочать не мое амплуа. Это амплуа «энергично функционирующих» прончатовых. Не проглядеть бы завуалированное таким образом слишком обостренное опасение надорваться...

Толкуя о Серафиме Фролове, об Олеге Прончатове, о том круге проблем, который с ними связан, Приветствуя авторские поиски характера, наиболее полно выражающего тенденции времени, и сожалея об односторонности этих поисков, я менее всего склонен к рекомендациям на манер гоголевской Агафьи Тихоновны: «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича...» Дело обстоит, естественно, гораздо сложней, и только чуткость художника к многообразным движениям живой жизни, очевидно, сможет уберечь его от умозрительной предвзятости в отношении к изображаемому.

Соблазн доброты

1

Я видел спектакль Рижского театра русской драмы «Человек из Ламанчи» незадолго до отъезда из города, посмотреть его во второй раз не удалось, а очень хотелось. И это был менее всего профессиональный интерес, попытки точнее запечатлеть мизансцены, подробнее проследить актерские, режиссерские поиски, приведшие к столь интересным результатам. Нет, было чисто зрительское, чисто человеческое желание снова пережить то, что пережил, вовсе не вдумываясь в театральную технологию, снова ощутить особое состояние душевной приподнятости, просветленности, которое, разумеется, не воздействует на нашу жизнь непосредственно и впрямую, но в конечном итоге непростыми путями все же воздействует, помогая сформировать себя, растить и сохранять в себе человека, а не это ли высшее предназначение искусства?

«Человек из Ламанчи» — мюзикл, пьеса Джо Дэриона, музыка Митча Ли, переведена пьеса П. Мелковой (стихи в переводе Ю. Айхенвальда) Спектакль идет в постановке А. Каца и Б. Луценко, художник — Ю. Феоктистов, хореограф — Ю. Капралис, педагог по вокалу — Е. Ершова, музыкальный руководитель — М. Прейзнер. Я называю здесь и тех участников спектакля, о которых говорят редко, однако в данном случае назвать их требует элементарная справедливость, потому что без пения, танца «Человека из Ламанчи» просто не было бы, причем не вполне обычного пения и танца. Об этом, однако, позже.

Поделиться с друзьями: