Окаянные дни Ивана Алексеевича
Шрифт:
Однако и после успеха "Арсеньева" всякое слышать приходилось. От Мережковских передавали, что засыпает Дмитрий Сергеевич над сим опусом, никак и трети одолеть не может, считает, что не так надо писать, такое уже написано другими. Любой читатель - Мережковский ли, Нил с Сысойкой - считает возможным поучать писателя. А тот всегда пишет для себя и как может, а найдет ли написанное своего читателя, это в руках высших сил... Некий стихотворец Светлов, что оттуда, опубликовал свои вирши: "Там под ветра тяжелый свист ждет меня молодой марксист. Окатила его сполна несознательная волна". И, видно, тоже нашел своего читателя...
Вера Николаевна не первый уже раз талдычит о его необыкновенном спокойствии в те дни. Да ужели можно быть спокойным, если только с третьего захода дали, а в прежние хоть и совершенно обнадеживали, - до такой степени, что Алданов даже фраки парижские заказал и себе, и Ивану Алексеевичу, - однако ж зеро! В тридцать первом Эммануил Нобель, восхищавшийся и "Арсеньевым", и другими вещицами, совсем уж заверил, а потом сообщение - сердечный удар, пребывает без сознания. Тогда-то и воскликнул Иван Алексеевич тоже совсем уж в сердечном ударе: "Вот моя жизнь! Всегда так! Ни одного успеха! Да чем же их Шаляпин так пробрал, что какой десяток лет такой аплодисмент срывает! Ведь не на аглицком поет, а тоже на русском!" И в тридцать втором вновь зеро...
Так что и после того сообщения с фонариком посередине кино мысль не оставляла - а ну пошутил кто-то, а ну ошибка, Вера Николаевна совсем плохо слышит, перепутать могла...
– Ведь я через шум слушала!
– продолжала вспоминать Вера Николаевна. Шум, треск, голоса какие-то, тысячи километров, и через все это по-французски: ваш муж - лауреат Нобелевской премии! Трубка в руке затряслась, Леониду, срывая голос, говорю, он уже к тебе с этим известием летит, а меня жуть охватывает, вдруг не так поняла, слух-то у меня уже начал портиться...
– А я денег для синема даже не взял!
– Запыхавшийся, но крайне довольный Леонид стоял в дверях, прижимая бутылку Rose к груди, еще одну держал Бахрах.
– Решил - так прорвусь! Никто в мире меня не смог бы задержать в такую минуту!
Вошла Галина в вечернем гранатовом платье. На шее, спускаясь к началу грудей, сверкал рубиновый крестик. Платье своим цветом удивительно оттеняло ее фиалковые глаза на молодом веселом лице. Вошла и тоже принялась за воспоминания:
– А в синема я первой услышала сзади шум. Кто-то с фонарем идет...
– Это меня вели!
– радостно напомнил Леонид.
– Даром пропустили!
– Я обернулась, - перехватывает Галина, - и замерла, завороженная этим сказочным шествием в темноте. А Иван Алексеевич ни о чем не догадывается, только напрягся весь, однако на экран глядит спокойно...
Иван Алексеевич любовался ею. Как было хорошо когда-то!.. По тропинке, задевая тяжелую мокрую листву кустов и друг друга, они идут к часовне. Уже темно, после дождя остро пахнут и жасмин, и левкои, и цветочный табак. И в этом вавилонском смешении запахов Иван Алексеевич вдруг отчетливо различает запах резеды. Не веря, он останавливается. И Галина убеждена: "Этого не может быть! Резеды тут отродясь не было!" Иван Алексеевич в темноте - без фонарика!
– целый час, должно быть, ищет притаившуюся резеду. Галина сперва смеется, а потом жалобно молит отложить поиски до утра. Но Иван Алексеевич все-таки нашел ее! И только по запаху! Он до сих пор и звезду любую отыскать может из тех, что другие видят только в телескоп...
– Я подошел, - Леонид, оказывается, еще не все вспомнил, - наклонился, поцеловал Ивана Алексеевича и объявил: "Поздравляю. Нобелевская премия ваша!" Я первым в истории русской литературы объявил ее гению о первой для русской литературы Нобелевской премии! Вот какое место я занял в литературе!
– А я, - прервала восторги Леонида Галина, - первой в истории русской литературы дала первое интервью за Нобелевского лауреата! Кто он, над чем работает...
– Неправда!
– обиделась Вера Николаевна.
– Вы побежали за моими башмаками из ремонта. Я из-за башмаков, слава Богу, и в синема не пошла. И как раз в то время, когда вы любезно за башмаками бегали, тут и позвонили насчет интервью. Иван Алексеевич до сих пор с французским не в ладах, а тогда и вовсе плох был. Так что мне пришлось отвечать на все вопросы, и только два или три я хотела оставить Яну. А он махнул рукой и отправился гулять. Хочется, говорит, побыть одному...
– Иван Алексеевич!
– Бахрах возле стола откупоривал бутылки.
– Должно быть, именно в эту прогулку вы почувствовали, так сказать, всю полноту свершившегося счастья.
"И этот тоже простого не понимает. А до сорокового года понимал все и знал всех. А вышибли из-под человека опору - и одним повешенным стало больше: всех забыл, и его, отпев, тоже забыли..." Но только с Бахрахом Иван Алексеевич старался быть всегда любезным, опасаясь и словом нечаянным напомнить о его незавидном положении. Прочие тоже нахлебники, но хоть какие-то дела отыскали себе... Иван Алексеевич мягко возразил Бахраху:
– Не угадали. Всю полноту свершившегося счастья я почувствовал неделями позже. В поезде по пути в Стокгольм, возвращаясь из ресторана по чертовски мотавшимся из стороны в сторону пьяным вагонам. Я шел в одиночестве, легкий и молодой. Именно тогда я и уверовал в реальность происшедшего. Именно в этих пьяных вагонах я, разумеется совершенно трезвый, - Иван Алексеевич подмигнул слушателям, - пребольно ударившись о поручень, почувствовал восторг!
Все захохотали. Одна Вера Николаевна осталась серьезной:
– Выходит, я почувствовала, что это свершилось, раньше тебя. Я это поняла еще в Париже за несколько дней до отъезда, когда мы отправились к Солдатенкову заказывать мне манто.
Новый взрыв веселья, на этот раз в компании с Верой Николаевной. Галина вспомнила и свой анекдот:
– Я прибежала тогда с башмаками, и тут входит Жозеф и спрашивает, готовить ли на утро кашу. А мы все дружно: нет! нет! никаких больше каш!
– К столу!
– объявил Иван Алексеевич, поднимаясь из кресла.
– И сколько же воронья тут же слетелось, хотя я сразу половину суммы нуждающимся раздал... Тоже веселую историю расскажу. Уже в Стокгольме оставил я Андрея Седых в номере на телефонные звонки отвечать. Вдруг ему в дверь звонят. Ломятся продать топор Петра Великого. Андрей, острослов, неосторожно шутит: "Уж не тот ли это именно топор, которым царь окно в Европу прорубал?" За дверью уже грозят: "Не имеете права так шутить! Это священная национальная реликвия, сударь!" И топором этим Петра Великого створки двери стараются разделить, на слова свои завлекательные не шибко полагаясь. "Уступаем всего лишь за пятьсот франков с ручательством истинности! Ради одного только, чтобы не попала сия реликвия в руки кремлевских палачей!"
За столом снова хохот. Мило картавя, Галина попросила:
– Иван Алексеевич, будьте, пожалуйста, сегодня уж до конца в хорошем настроении. Будто мы не те, кто вам чертовски надоел, а незнакомцы, с которыми вы всегда изысканно любезны.
Напустив на себя чрезвычайную серьезность, Иван Алексеевич отказался быть любезным:
– Да никак невозможно такое. Чем жарче день, чем мухи золотистей, тем ядовитей я. Меня еще на средах у Телешова "живодеркой" прозвали.
Новый взрыв хохота. Бахрах предложил:
– Есть не раз проверенное средство удержать Ивана Алексеевича в хорошем настроении. Надо попросить его рассказать о дружбе с Чеховым.
Иван Алексеевич нахмурился, помолчал.
– Да, это верно. Я глубоко люблю Чехова и люблю говорить о нем. Но порой мне бывало очень больно за него.
– Иван Алексеевич глянул на Галину и подумал, что недаром его звали "живодеркой", сейчас он ей задаст.
– Сколько бы он еще сделал, будь его женщина хоть немного деликатней, жалей она его хоть немного больше... Антон Павлович был уже очень болен. Как-то Книппер вечером играла в театре и попросила меня посидеть с мужем до ее возвращения. До двенадцати все шло славно. Потом Чехов стал глядеть на часы и отсчитывать: подождем еще немного, сейчас она вернется и станем ужинать. Час ночи, два, три. Чехов сидит бледный, мрачный. Она является в четвертом. "Дорогой, милый, - Иван Алексеевич очень натурально изобразил голос припозднившейся и виноватой женщины, - ну что же ты все сидишь? Я уверена была, что ты уже лежишь. Понимаешь, после спектакля затеяли репетицию, я рвалась домой, не отпустили!" Чехов молчит, опустив голову. От этой сучки...
– Иван Алексеевич повернулся к жене и повинился: - От этой стервы пахло табачным дымом и вином. А ведь ее ждал Чехов!