ЖАНРЫ

Окаянные дни Ивана Алексеевича
Шрифт:

Пока брился и надевал уже свое - выстиранное и выглаженное, - строил объяснение с ней. Не объяснение, впрочем, а, скорее, нравоучение. "Мои обязанности? Разумеется, я в полной мере несу ответственность за происшедшее, и довольно об этом. Но далее я хотел бы..." Далее он предполагал предписать ей, как в диспозиции, и первый пункт, и второй, и третий, поскольку уже не ее жизнь включалась в мировую круговерть, но их ребенка. Эти свои первый пункт, второй, третий он старался сформулировать так, чтобы и возразить не было бы никакой возможности столь разумным предписываемым ей шагам. И уж, разумеется, никаких слез...

Ему было весьма затруднительно переместиться из того окопного мира в этот - недели заняло перемещение. Но коли уж он переместился, так намеревался поступить основательно.

В тишине притаившегося в ожидании дома неожиданно зазвучал рояль. Мещерский замер, вслушиваясь. Вспомнилась петербургская филармония: выход маэстро, приветственные удары смычков о пюпитры, полные достоинства неспешные поклоны дирижера публике. А потом красочный и богатый первый звук и следом пышное вступление всего оркестра и всегда поражавший Мещерского, совершенно изумительный своей дотошностью контроль дирижера за каждой звучащей нотой.

Мещерский не был силен в угадывании принадлежности музыки сочинителям, но он воспринимал ее жадно и глубоко - этот поток звуков, странной, неведомой ему силой организованных, энергии необыкновенно чистой и мощной.

Зазвучавший рояль оказался очень кстати. Теперь он знал, в какую сторону направиться.

Последним взглядом он оглядел себя в большом, во весь рост зеркале: свежесть после бани сухо-породистого лица, короткая стрижка, скрывавшая начавшие серебриться волосы. Глаза блестели, выдавая волнение. Ноги хороши окрепли, вышагивая несколько лет по галицийским холмам.

На столике возле зеркала стояла в хрустальном графине водка. Мещерский долго приглядывался к ней, подумал, подумал, а потом налил большую рюмку и выпил. И пошел, держась очень прямо, по коридору, чувствуя чьи-то взгляды из неплотно притворенных дверей.

Когда он вошел в комнату, звуки рояля оборвались, и ее обнаженные руки повисли вдоль тела. Она не встала и не обернулась. В комнате опять пахло натопленной печкой, однако и духами.

Помешкав, она крутанулась на рояльном стульчике к нему лицом. На ней с утра было вечернее гранатовое платье. На шее темным огнем сверкнул рубиновый крестик. Блестел нарядностью убор темных волос, заколотых черепаховым гребнем. Еще он отметил пурпурность накрашенных губ и нежное начало грудей в декольте. На чистой белизне лица дивно выделялись карие глаза. Мещерский остановил взгляд на ее животе и озадачился: да беременна ли она?

Он подошел к ней и поцеловал нежно-душистую руку. Потом сделал то, что никак не предполагал делать: стал целовать ее запрокинутое лицо и чуть не уронил ее на клавиши рояля. Глаза у нее потемнели и расширились. Влажно блеснули зубы. Освободившись и глубоко вздохнув, она спросила: "Этакому мародерству вас война научила?" Он засмеялся. "Вы смеетесь? Хороши же вы! Я сегодня ног под собой не чую, по клавишам бью, а он спит!" Она закрыла лицо руками и, чего боялся Мещерский, заплакала. Однако тут же предупредила новое его движение к ней: "Не обращайте внимания. Я по утрам часто плачу. Просыпаюсь, и так становится жалко себя, несчастную..." Она отняла руки от лица и улыбнулась.

"Я хотела убедиться, что ты жив".
– "Значит, ты не беременна?" - "Да как же можно быть небеременной после всего?
– изумилась она.
– Разумеется, беременна. Но это будет, должно быть, очень маленькая девочка".

Мещерский потянулся было за портсигаром, но подумал о здоровье ребенка и достал платок. Как бы поднося его к усам, он все же исхитрился промокнуть завлажневшие глаза. Съязвил о себе: "И на ледяные глаза должны хоть изредка навертываться слезы..." Проделав фокус с платком, он собрался приступить к заготовленным первому пункту, второму и третьему, однако оставил это намерение и сразу перешел к заключительному из приготовленного: "Имея в виду текущие политические события, я сделаю сейф в петербургском отделении Лондонского банка и сообщу, как им пользоваться". Она покачала головой: "Мне нужно имя ребенку. И оттого завтра - венчание. Не так ли?"

"Отчего ты так долго не ехал? Ты не хотел меня видеть?" Не находя понятных даже себе объяснений, он сказал: "Это как смерть и переход в другой мир. Из окопов сюда. Может быть, здесь и лучше, но мы так привыкли к другому. Душе хорошо в привычном".
– "Не понимаю, - сказала она.
– Ну да ладно! Теперь это уже прошедшее. Итак, во-первых, завтра венчание. А еще я скажу и второе, и третье. Ты не привез мадеры? У меня зубы стучат от холода, а ведь всю ночь топили..."

"У меня нет никого на свете, кроме тебя, - говорила она.
– И запомни: я не переживу твоей смерти..." Но он-то уже знал, что такие слова - всего лишь слова. Кто кого переживет - не предугадать. А тот, кто переживет, будет жить до своего случая... Умереть - не в руках Божьих, как полагали прежде, и, значит, высшего смысла в этом нет. Умереть - в руках других людей. А их, желающих распорядиться, эвон сколько!

"И я не могу быть одна. Так что теперь я буду всегда с тобой, куда бы ты ни отправился!" Мещерский опустился к ее коленям и обнял их. И подумал, что через два дня ему возвращаться на позиции.

Но эти два дня рокового семнадцатого года будут из тех немногих дней, что и составляют жизнь. А все другие дни - их как будто и не было...

10

С утра Иван Алексеевич, как всегда в последние дни, засел за "Мещерского": сводить написанные куски в целое. Однако на этот раз перо в руки так и не взял...

К сообщениям об успехах русских под Москвой отнесся поначалу настороженно. Радиоприемник излагал военные корреспонденции Эренбурга, а извергавшаяся этим резвым журналистом пламенная лава была Ивану Алексеевичу знакома еще со времен той, первой мировой войны. Вот и нынче такое же. Немцы все еще под Москвой, а он уже захлебывается: "Мы не примем четвертушки победы! Мы хотим, чтобы дети наши рассказывали о танках, как о доисторических чудовищах!"

Однако позже сведения стали подтверждаться более надежными источниками: немцам досталось крепко, наконец-то они побежали.

Иван Алексеевич сидел над исписанными листами о Мещерском и намеревался их уничтожить. Видимо, с самого начала он предчувствовал, что не допишет, бросит на полпути. По этой, должно быть, причине и фамилию герою не затруднился поискать, а взял из уже использованного... Всегда он был влеком к писанию черточкой характера, или одной яркой фразой, или всего-то мимолетным впечатлением от женщины, от пейзажа. В этот же раз он в самом начале задал себе идею. Угнетение повседневностью и бессмысленностью существования, бездуховность и полная телесность жизни и перед войной, и в войну; страстное желание иной, чистой и доброй жизни и тогда, и теперь. И тут уж за любую химеру ухватишься, чтобы разрушить былое и начать сызнова. Пожечь дурную траву и засеять заново хорошим. Тут как раз и восторг для любого искусителя... Но вот однажды - чистое звездное небо над измученной душой, могилы предков в дубовой рощице за церковной оградой, где в свой час и ты займешь свое место, а пока - натопленный дом и женщина, ждущая твоего ребенка. И прозревает душа! И жить - славно! Но с демоном она уже повязана...

И такая еще дополнительная к той идейке биологическая схемка: к четырнадцатому году моральная деградация тех, кто имел хоть какую-либо мораль, к семнадцатому - физическая деградация, усталость уже всех поголовно. Мол, именно этой болезненной людской расслабленностью и воспользовались большевики. И принесли с собой совершенно уже нестерпимое для человеческой природы - новое изощренное рабство. Но рабы не могут построить долгое крепкое государство.

Не устоял Иван Алексеевич перед соблазном поучаствовать в разгадке тайны, над которой бились лучшие философские умы. А кончилось такой же неудачей. Их государство не только устояло, но большевики становятся стражами национальной независимости...

Поделиться с друзьями: