Окнами на Сретенку
Шрифт:
Лёлька открыла дверь и издала крик радости. Я же стала шумно вытирать о половики ноги и громко произнесла следующий монолог: «Фу, как стало холодно на улице! А я была сейчас в твоих краях, у своего дяди, шла мимо и подумала: дай зайду к тебе, может быть, ты уже пришла из школы. Как это чудесно, что ты дома; у вас что, четыре урока только было?»
Лёля продолжала выражать свою радость всякими междометиями, пока не появилась в дверях Зинаида Ивановна и попросила нас не шуметь так, потому что она хочет поспать часок. А мы и рады. Сначала мы насмеялись вдоволь, вспоминая мою «жизнь под диваном», потом стали играть во что-то. Немного позже к нам присоединились Зинаида Ивановна и Ира, которая пришла из школы. Лёля совсем забыла, что она больна.
За ужином Зинаида Ивановна сказала мне: «Ты у нас, наверное, и есть не захочешь. Лёля говорит, что твоя мама так замечательно готовит, то оладьи необыкновенные, то рис…» Перед моим уходом Лёля, однако, все испортила. Ей, видимо, было обидно, что так блестяще разыгранная нами комедия не имела зрителей, способных все оценить, и она спросила вдруг: «Мамочка, а тебе ничего не показалось странным?» А дальше подробно описала все, что было. К моему удивлению, Зинаида Ивановна вовсе не рассердилась. Она села и написала в школу записку: «Уважаемая Мария Петровна, Леля не могла вчера присутствовать на занятиях в школе, так как у нее был острый приступ колита. С приветом, З. Б.».
В новой школе я чувствовала себя плохо. Ребята в классе не обращали на меня особого внимания, я скучала по старым своим подружкам. К тому же в один из дней девочки вокруг меня на уроках всё шушукались о чем-то, а во время пионерского сбора одна из одноклассниц вызвала меня в коридор и повела в кабинет врача. «Вот та самая новенькая, у которой мы видели вшей», — отрекомендовала она меня. Я думала, что умру со стыда. Врач посмотрела мои волосы (я как раз начала отращивать косички) и покачала головой: «Как же так, откуда они у тебя взялись? У тебя мама-то есть?» Я сказала, что, наверное, я подобрала этих паразитов во время поездок в трамваях; так оно, скорее всего, и было. То, что у меня почесывалась голова, меня особо не беспокоило, а родителям просто в голову не приходило, что такое может быть. Когда я шла из школы домой как в воду опущенная, меня обогнали две девочки и крикнули: «Ты скажи матери, чтоб голову тебе вымыла!» — «С керосином!» Мама была ошеломлена. «Какой-то позор, — сказала она, — в Германии все пальцем бы на тебя показывали, да там такого вообще не бывает!» Как будто я была виновата. После этого мне ужасно стыдно было ходить в класс! Насекомых мама стала выводить у меня очень активно, купила густой гребешок и ежедневно два раза меня причесывала, а по выходным я ходила с керосиновым компрессом на голове. Но я продолжала чувствовать себя несчастной и держалась в школе обособленно. Правда, позже я поняла, что про мой позор знали-то всего три-четыре девочки, да и те поступили корректно — никто меня не дразнил и учителя ни о чем не узнали.
Кстати, учителей той школы я почти не помню. Разве что зрительно помню директрису — толстую даму в темном платье с белым воротником. Вот она стоит перед классом и упрекает нас, глядя куда-то поверх наших голов: «Четвертый — второй! Какой стыд! Какой позор!» Слова ее, как острые иголочки, покалывали и пролетали мимо ушей. Или наша классная руководительница, Анна Ивановна Демулиц, с измученным лицом и зачесанными за уши седеющими черными волосами. Она очень хвалила меня на родительских собраниях, и в конце года мои родители зашли к ней домой с цветами и коробочкой конфет. В школе были немыслимы любые подарки учителям [37] , а она и дома не взяла даже цветов и сказала, что все это ее только оскорбляет. Хвалила же меня Демулиц потому, что педологи признали меня самой способной среди девочек класса. Педологи эти явились в один прекрасный день в школу и всех переполошили: вместо уроков мы должны были пройти разные тесты. Я не помню, в чем они заключались. Их было очень много, некоторые на скорость, другие на сообразительность и т. д. Мне очень понравилось их выполнять: это было словно игра, и мне хотелось быть первой. Я вообще всегда все делала быстро — первой сдавала изложения, быстро делала домашние задания. Вот и решили педологи, что у меня «высший класс по способностям». Но, видимо, целью этих тестов было не установления типа самих способностей, иначе они бы увидели, что я совсем тупа в математике. Нам, детям, результаты опытов не объявляли, а многие родители, видимо, были не согласны с низкими оценками своих чад, и вскоре педологов заклеймили чуть ли не как мошенников.
37
Так оставалось до конца моей учебы в школе. Разве что на 8 Марта можно было подарить букетик мимоз. В десятом классе мы купили своей классной руководительнице, которая вела нас пять лет, вазочку и послали к ней домой самых смелых мальчишек (вдруг с лестницы спустит). Учительница, прежде чем принять подарок, долго стыдила их и конфузилась.
Чему нас учили в четвертом классе, я не помню, помню только, что учительница географии требовала бесконечное количество картинок с изображениями различных климатических поясов. Мы кромсали всевозможные журналы вплоть до старинной «Нивы», шли в ход открытки с репродукциями из Третьяковки и так далее. У нас дома ничего такого не было, и я вечно размышляла, откуда бы выдрать изображение тропического леса или тундры. В конце года у нас были первые за годы нашей учебы экзамены, но подробностей я не помню.
В конце мая 1935 года к нам гости приехала тетя Анни из Ростока. Мама была счастлива, она испекла к приезду любимой сестры особенно вкусный кекс и вообще наготовила много вкусных вещей. К тому времени были уже отменены наконец карточки на продукты, и можно было покупать сколько нужно.
Мы с мамой встретили тетю Анни на вокзале. Целыми днями потом ей показывали Москву, возили в метро, водили в музеи, два раза — в Большой театр на балеты. В Торгсине она недорого купила мех цигейки, и родители отдали скорняку шить полупальто. Тете Анни все нравилось, она была счастлива побыть вместе с мамой и увидеть чужую страну. Мне в подарок она привезла ею связанный голубой шерстяной свитер, кроме того, она сразу, как приехала, села шить мне платье из белого маркизета и сама вышила на нем пестрым шелком веночки из цветов.
Мы, конечно, расспрашивали ее, как там, в Германии, но, живя в Ростоке, она многого не знала. Гитлеру она не придавала серьезного значения, только пожимала плечами: «Но народ-то почти весь против него, над ним смеются. Чего только не придумают: вот выпустили значок с изображением свастики, вокруг — колосья, а фон значка красный, и у лотков, где эти значки продавались, парни нарочно громко выкрикивали: «Покупайте значок Rot Front in Ehren» («Честь Рот-фронту» — к этому нельзя было придраться, потому что значок можно было описать как Rot, Front in "Ahren, то есть красный, на переднем плане — колосья; это произносится совершенно одинаково); все понимали, что имеется в виду, и покупатели тоже громко кричали то, что звучало как «Привет Рот-фронту». «Потом, — рассказывала тетя Анни, — фашисты стали запрещать людям покупать в магазинах у евреев. Перед входом в такие магазины прятались фотокорреспонденты, и как-то они сняли хорошенькую молодую женщину, как она выходит с покупками. Она отказалась назвать себя и только сказала: «Я немка, но против евреев ничего не имею. Это прекрасный магазин, я всегда покупала здесь и буду покупать». На следующий день в газете появилась крупным планом ее фотография с подписью: «Подружка евреев». И тут выяснилось, что это была дочь одного графа, члена нацистской партии. Граф устроил в редакции газеты скандал, об этом случае узнал весь город, и все стали бегать в магазин к тому еврею, а если их останавливали, говорили: «А что такое? Сама дочь графа такого-то здесь постоянная клиентка». Словом, тетя Анни, как и большинство других обывателей, особенно в провинции, еще не принимала фашизм всерьез, считала эту перемену временной: «Посмотрим, что нового придумают эти нацисты!..»
Уже когда поезд с тетей Анни отъехал, мы долго стояли на перроне и смотрели вслед, пока хвостовые огоньки не превратились в две красные точки. Мне было грустно, и долго не давало уснуть чувство безвозвратности.
После смерти нашей первой соседки мы месяца три были одни, а потом у нас некоторое время жил пожилой генерал со своей молодой сожительницей, толстой, круглощекой, курносой, с губками бантиком и желтыми волосами. У генерала где-то были жена и дети, но он их бросил. Сожительница усиленно душилась духами (после их выезда остался большой ящик пустых флаконов) и целыми днями заводила патефон. Стена между нашей и соседней комнатами была тонкая, да еще имелась дверь, хоть и навсегда запертая, так что слышимость была прекрасная, и нам вскоре страшно надоели ее любимые «Вэрынись, я все прощу» и «Василечки, любимые цветочки». Через полгода генерал с этой женщиной перебрались в другое место. (Мама потом, года через три, встретила генеральскую сожительницу на улице, та расплакалась и рассказала маме, что у нее был от генерала сыночек. Но, когда ему было три годика, он заболел дифтеритом и умер, хотя она давала нищим много денег, чтобы молились за него. И теперь генерал уходит от нее, и она поняла, что ее несчастье было наказанием за то, что она отбила его у жены и детей.)
Вскоре после генерала к нам вселилась Мария Васильевна Романова, довольно угрюмая, с вагнеровским профилем служащая Технопромэкспорта, со своим сыном Гением Кореньковым. Ей было немного за тридцать, а Гений был на три года младше меня. Он иногда воровал у матери из кошелька деньги и покупал себе конфеты и мороженое. За это его сильно били по ногам ремнем. «Черт! Иди к чертовой матери!» — кричала Мария Васильевна. Мама смеялась: «Гели она считает, что он — черт, то она же сама и есть мать черта…» Гений неважно учился, и Билльчик вечерами помогал ему по математике. Генька называл папу Борис Илливович. В конце учебного года он принес папе большой торт.
Чтобы мальчик совсем не отбился от рук, Мария Васильевна поселяла у себя разных людей, которые должны были присматривать за ним. Сначала это была одна малоэффективная старушка, потом появилась некая Анна Абрамовна Иванова — высокая худощавая женщина с огромным крючкообразным носом, у основания которого красовалась бородавка величиной с большую горошину. Разговаривала она игриво и жеманно, будто ей не под пятьдесят лет, а двадцать. Звук «р» она произносила так раскатисто-картаво, будто полощет горло. Она не упускала случая напомнить нам, что она очень интеллигентна, часто вспоминала свои гимназические годы, как была самая красивая в своем белом фартучке на праздниках и ее все приглашали на танец. Это было очень трудно себе представить. Мои родители сначала прозвали ее за глаза «Читракарна, благородная верблюдица», а позже это превратилось просто в Читру. В глаза папа называл ее, как и Генька, Анна Бранна. У нее был сын Жоржик, инженер лет тридцати, живший где-то в общежитии. Когда он заходил к ней, она неизменно устраивала ему истерики: требовала денег, не разрешала жениться и т. д. Нам было очень жалко Жоржика. В 1937 году он перестал приходить к матери — его посадили. Товарищ его сказал Анне Абрамовне, что его посадили за анекдот, рассказанный в компании, кто-то из присутствовавших на него донес. После этого Читра стала усиленно искать для себя мужа и вскоре нашла железнодорожного служащего. Это был тихий голубоглазый мужчина со светлыми усами и вечно небритыми щеками. «Маррьга Юльевна, — говаривала Анна Абрамовна, прикрывая губы согнутым указательным пальцем и жеманно смеясь ртом, — он как гимназист!»
Когда Гений учился во вторую смену, она обычно уходила сразу после него и возвращалась к вечеру. Она рассказывала маме, что у нее есть четыре знакомые семьи; одни были ученые, другие якобы музыканты, навещала она их строго по очереди, и они всякий раз «заставляли ее пообедать у них». Так она экономила деньги и вовсе не готовила обедов. Когда она почему-либо оставалась дома, она заходила к нам: «Марьга Юрьевна, золотце, нет ли у вас корочки черного хлеба? Я что-то проголодалась, а у меня ничего нет поесть». Мама, конечно, давала ей не корочку, а суп и все прочее. А та всегда уверяла, что никогда в жизни этого не ела и хотела бы попробовать. Позже она каким-то образом выхлопотала себе комнату и уехала. Но время от времени навещала нас: «Корочку хлеба, Марьга Юрьевна, золотце, я с утра ничего не ела». Иногда нам удавалось, увидев ее через занавеску на окне, прятаться и не открывать ей дверь: «Читра идет!» Но она была настойчива и через полчаса появлялась снова, будто не понимая, что мы ее не любим.