Олух Царя Небесного
Шрифт:
— Львова нет, — вздохнула мать.
— Львов украинский! — резко оборвал ее Михал.
— Да, и я украинка! Думаешь, я не помню?
— Успокойся…
— Я их ненавижу, — сверкнула она черными глазами.
— Украинцам теперь достается с обеих сторон, — вмешался майор.
— Мало еще! — крикнула мать. — Грачи проклятые!
— А ты был когда-нибудь во Львове? — повернулся ко мне Юлек.
— Нет.
— Ну, значит, и не будешь. А жаль, красивый город. Альбина унесла со стола всё, кроме чайных ложечек, вилочек и рюмок, а мать расставила десертные тарелки и кофейные чашечки. На обоих концах стола появились сахарницы с кусковым сахаром и кувшинчики с молоком. На скатерти было уже много пятен, самые грязные места мать закрывала салфетками.
Михал налил всем водки.
Майор расстегнул последние две пуговицы и тяжело встал. Карман его брюк раздулся от пистолета. Щеки у него были красные, глаза блестели.
— Дорогие друзья! — Он поднял рюмку. — Польша вернулась! Но не к тем, кто ее потерял в тридцать девятом. Референдум очень хитро задуман. Даже те, кто нас ненавидит, не станут три раза отвечать НЕТ.
— Есть такие, которых ничем не убедишь, — сказал пан Птак.
— Значит, их посадят. За здоровье тех, кто придумал эти три ДА!
Выпили и с облегчением выдохнули. Юлек оглядел стол, но хлеба уже не было.
— Не могу так пить, — сказал он.
Вошла Альбина с эмалированным кофейником.
— Боже, какой запах! — закричал пан Птак. Мать порезала на буфете бисквит и полила его кремом из желтков, масла, сахарного песка, ванили и пены из взбитых белков.
— Как у мамы, — пробормотал майор и уставился на меня мутным взглядом. — А ты, молодец? Ты с нами или против нас?
— Он дирижировал хором на Первое мая, — сказала мать.
— Правильно! Значит, с нами! А кем будешь, когда вырастешь?
— Наверно, дирижером, — засмеялся пан Птак, слизывая крем с пальцев.
— Пусть учится, а не о глупостях думает, — изрек Михал.
— Так точно! — поддержал его майор. — Социализм — это знания.
За окном страшно блеснуло, и стук ворот слился с ударом грома. Я смотрел на мужчин за столом. Кому из них подражать, чтобы стать взрослым?
Юлек позвал меня к себе в спальню. Хотел отстегнуть протез. Пока мы шли через салон, он на меня опирался. Там, где не было ковра, стучал и скрипел деревянной ногой.
— Майор — сволочь! — прохрипел он. — Надо предостеречь Михася.
В спальне он снял пояс и опустил брюки. Морщась от боли, сел на кровать и расстегнул ремешки под коленом. Присев на корточки перед распухшей культей, я стащил ботинок и носок с другой ноги. Юлек показал на то место, где когда-то были пальцы, и сказал, что здесь болит сильнее всего. Закурил сигарету и, не затягиваясь, попыхивал ею, как трубкой.
— Я старый бурильщик, — сказал он. — Перед войной купил кусок поля. Я знал, что там есть нефть. И она забила фонтаном! Михал был моим компаньоном, — подмигнул он. — Тсс! Никому ни слова! Мы бы разбогатели, если б не война. Теперь я хочу открыть бензоколонку. Деньги там получаешь из рук в руки. Ша! Михась поможет мне с арендой в Кракове. Вы тоже отсюда уедете. Мама хочет в Варшаву. Михась высоко взлетит. Он им душу отдаст, потому что во все это верит.
Он начал зевать и сказал, чтобы я шел к себе.
Гости разъезжались. Во дворе рычали моторы. Я с кровати смотрел на полосу света под неплотно закрытой дверью. Михал прошел по коридору один. Вскоре я услыхал его храп, а из кухни донесся плач Альбины и крик матери. Потом мать вошла в спальню и скинула туфли. Заскрипела кровать. Дождь прекратился. Тшебиня в ту ночь была вымыта дочиста.
В прихожей зазвонил телефон. Затопали босые ступни Альбины. Мать вышла из спальни. Шепот: вернулась и будит Михала. Зашлепали его домашние туфли и ее тапки без пяток. Потом настала долгая тишина — я не скоро услышал их снова.
— Умер, — рыдала мать. — Сейчас, когда можно жить!
— Умер во сне. Ничего не почувствовал, — утешал ее Михал.
— Еще успел починить тебе часы.
— Его сыну светит большая карьера…
— Да ему было на это плевать. Он хотел уехать. И я хочу.
— Мы переедем в Варшаву.
— Не хочу в Варшаву. Хочу уехать из Польши.
С минуту я ничего не слышал.
— Альбина не дает проходу Болеку, — сказала мать.
— Моему Болеку?
— Надо ее отослать — еще не дай Бог забеременеет, и будет скандал.
— Да, да, да.
Я взлетел, как брошенный с силой камень. Твердый, гладкий, холодный, летел быстро и высоко. Нигде не мог остановиться. Я открыл окно и оперся о подоконник. Пахло чудесно. Падающие с крыши капли воды стучали по камням. Птица в коробке зашевелилась, потом вспрыгнула мне на руку и для равновесия крепко вцепилась коготками. И вдруг оттолкнулась и улетела. Так мягко и тихо, что в воздухе не осталось следов.
Ночью
Мы играли в «тысячу» у Юлека на кровати; карты были замусоленные и рваные. Из синей колоды, где осталось только одиннадцать карт, взяли короля червей, потому что в красной этого короля не было. Юлек в майке и кальсонах, завернув штанину, проветривал свою культю. Стряхивая пепел в стоящую на одеяле пепельницу, он повернул к себе тетрадь, в которой, вокруг колонки цифр, я нарисовал гусар.
— Зачем им крылья? — спросил он.
— Не знаю.
Поздно ночью он послал меня за коньяком. Вытащив пробку, дал мне подержать бутылку, пока сам тасовал карты.
Дверь моей спальни была слегка приоткрыта. Лежа под одеялом, я размышлял, почему в календаре нет святого Вильгельма.
Мне снилось, что в окне, выходящем во двор, вместо стекла зеркало! Я увидел черные волосы и глаза. Толстые щеки. К горлу подступила тошнота. Я проснулся.
Из комнаты Юлека доносились громкие голоса. В четверг после референдума был погром. В Кельце убили сорок два еврея.
— Надо учитывать, кто это сделал, — сказал Михал.
— Как — кто?! Михась! — удивился Юлек. — У тебя есть сомнения?
— Ноги надо уносить… — начала мать.
Я хотел встать, но у меня так закололо в боку, что я вскрикнул.
— Что случилось? — Мать вбежала в комнату.
— Живот.
Мотор ревел, шины шуршали по гравию. Всякий раз, когда «фиат» подскакивал на выбоинах, мне казалось, что внутри у меня кусок стекла. Лежа на заднем сиденье, я видел лампочки, горящие на резервуарах с нефтью. Я стонал. Мать просила Болека, чтоб ехал помедленнее, но он боялся сжечь сцепление. Наконец около станции мы выехали на шоссе. Машина помчалась по асфальту. В Хшануве остановилась перед больницей. Санитары положили меня на носилки.
Я лежал на кровати голый, прикрытый простыней. Надо мной горела лампочка в белом колпаке. Шаркая ногами, вошел доктор Глуский, который когда-то лечил мне уши. Он был маленького роста, но голова у него, как у Юлека, была большая, с курчавыми черными волосами. Галстука он не носил. Из кармана халата торчали красные резиновые трубки.
Поцеловав матери руку, он пододвинул к кровати стул. Откинул простыню и осторожно нажал мне на живот. До чего бы он ни дотрагивался, именно в этом месте мне было больно.