Он строит, она строит, я строю
Шрифт:
— Богданова? Такой веснушчатый? Он у нас делал сообщение во время «Недели науки и техники»? Что-то про теорию Эйнштейна рассказывал?
— Ага. Как он тебе?
— Нормально.
— Главное рост, верно? А я ему вот так, до верхнего края уха.
— Ты что, мерилась?
— Конечно. Мы же с ним гуляем. С сентября. Сначала думала, просто подухаримся с ним и все. А он, представляешь, втрескался, каждый день ждет меня после школы.
— Ты о нем так пренебрежительно говоришь.
— Чего «пренебрежительно», нормально говорю. Он мне вообще-то не очень. Конечно, хорошо, когда у тебя постоянный парень. Меня даже батька зауважал, говорит: «Чего узнаю — убью». Но больно уж он зануда: все бу-бу-бу-бу…про свою физику. Надоело.
Господи, у Алки есть мальчишка, который не испугался при всех проявить свои чувства! У АЛКИ! Да что в ней такого?! Даже глаза косые? Впрочем, нужно признать, что в последнее время косоглазие у нее почти не заметно. Оно ей даже идет: ресницы длиннющие подкрасит, и взгляд становится каким-то загадочным. Носик задорный. Волосы аккуратно уложены. Да она ж красавицей стала! И как же я не заметила?
— Ал, ну-ка еще улыбнись.
— Чего ты?
— Ямочки у тебя потряса-ающие.
— А-а, это… Батька говорит, меня ворона в детстве клюнула. Это он шутит. Ты знаешь чего, если тебе мать не разрешит подкоротить юбку, приходи ко мне. Мы ее аккуратненько подошьем, а после вечера отпустим. Идет? Наклони голову, я лаком полью. Не бойся, я в лицо не попаду. Видишь, как здоровски! Будто и вправду только что из парикмахерской.
Ой, мертвый лак на живых волосах! Ну, теперь я точно тут сижу для мебели. Ладно, потерпим, ведь лак — это пропуск в мир современных, взрослых девушек.
— Не трогай руками, пусть высохнет.
Пусть. Может, и я, как Алка, вдруг вылуплюсь в красотку. Или хотя бы разгадаю ее чудесный феномен.
— Ал, улыбнись.
— Беги домой без шапки. Голова, конечно, померзнет, зато прическу не сомнешь.
Почему я все еще барахтаюсь в детской трясине несостоявшихся дружб, любовий? Почему именно я не могу нащупать твердую почву под ногами и идти с теми, кто создает свои отношения с людьми, а не рабски подчиняется законам, неизвестно кем придуманным и неизвестно для чего существующим?
Урок труда и борьбы.
Урок труда — это, конечно, не в смысле газетного лозунга, а самый что ни на есть обычный школьный урок. А именно: спустились дружно-весело в мастерскую, надели халатики, взяли в белы рученьки по напильничку и вжик-вжик, полируем гаечный ключ.
Борьба тоже самая настоящая — с собственными глазами. Их железными цепями приковываешь к тискам. Но стоит хоть на секунду ослабить внимание, и взгляд воровато перескочит через проход, скользнет по чужому напильнику и прилипнет к ямочке на подбородке Пшеничного. И тогда его никаким нечеловеческим усилием не вернешь на гаечный ключ.
— Ну-ка, ты сколько уже обточила? Ого, больше моего!
Ну вот, теперь в другое запретное место глаза убежали — к Ларе. Назад! Кому сказано! Место!
Раз Лара из-за моего дурацкого выбора со мной не разговаривает, нечего вам, глупые глаза, унижаться.
— У меня уже мозоль на ладошке. Правда. Правда. Не женская это работа с металлом возиться. Зачем нам этот труд? Мы что, на завод пойдем?
— Не расхолаживай себя. Все равно ведь придется задание выполнить.
— Подумаешь, вон мальчишки только и делают, что бумажками кидаются.
— Мальчишки — дураки. Демонстрировать заводскому мастеру, нашу школьную наглость — просто стыдно.
— Не больно-то Мастер похож на учителя.
— По-твоему, учитель тот, кто умеет гипнотизировать взглядом как удав кролика?
— Нет, но…он не должен быть тихоней.
— Ага, у него должен быть голос, пронизывающий мозг, как пожарная сирена.
— Учитель должен уметь себя поставить.
— Точно — таз на голову, поднос на грудь, копье на перевес и вперед!
— Таз и поднос — это глупо, но чтоб уважали и боялись — надо.
Чертова Ларуська отвлекла — глаза, как сорвавшиеся с цепи псы носятся по обеим запретным зонам. Теперь придется начинать все сначала. Сжать напильник покрепче и надавливать на него не только руками, а всем телом: вжик-вжик-вжик. Куда, глаза, опять поползли? Назад! А, собственно, почему нужно держать свои глаза на привязи? Потому, что Пшеничный сказал Ларке, что я подглядываю за ним в зеркальце? Не исключено, что она это выдумала. Почему у нас считается унизительным, если девчонка проявит больший интерес, чем мальчишка? В доску правильным считается Алкин вариант: он за ней бегает, а она снисходительно принимает знаки внимания.
Пора нам в Ларуськином дневнике поменяться ролями. Я начну писать за девчонку, которая бесстрашно подходит к мальчишке и при всех говорит, что готова рабски служить ему. Я не буду навязчива: увижу, что мешаю — не побеспокою ни взглядом, ни вздохом. Но если вдруг ему понадобится хоть малейшая помощь — ему стоит только подумать, и я свершу невозможное. В скобках: а можно так беззаветно служить не только любви, но и дружбе? Вопрос повис в воздухе — поехали дальше.
Ларуська, которая теперь за мальчишку, услышав эти слава, начинает глумиться надо мной. Заставлять завязывать ей, то есть ему, шнурки на ботинках, носить его портфель, очищать закоченевшими руками снег с пальто.
Но однажды в какой-то момент девочка вдруг выздоравливает от любви. И вместо того, чтобы кинуться исполнять очередное приказание, она вдруг начинает хохотать. Смех звенит колокольчиком в каждой клеточке ее тела. А мальчишка съеживаться, становится незаметным.
Пожалуй, трудно было бы это выразить в жанре писем… да и Ларуська не сумеет поддержать. И вообще, глупо выдумывать письма за человека, который тут же рядом ходит, разговаривает. Хотя раньше именно это мне и нравилось. Увлекал азарт не пойманного воришки. Здесь, наверно, был эффект дворовой игры: пока ты вместе со всеми взмыленная носишься и во всю глотку орешь: ШТА-АНДР! — все будто бы так и надо. А стоит на минуту остановиться, взглянуть на игру глазами постороннего и сразу: «Надо же так орать!»
Да… пора кончать с дневником. Я выросла из него как из тесного платья. А Ларуська ничего не заметила.
— Надоело! И как это рабочие по восемь часов вкалывают на такой однообразной работе? Знаешь, после этих уроков труда хочешь — не хочешь, а потащишься в институт.
— Тогда будет не справедливо: одни люди должны делать черную работу, а другие белую. Нужно, чтобы каждый три дня в неделю занимался умственным трудом, три — физическим.
— Ну, поехала, вечно тебя заносит. Никогда так не будет, чтобы врач три дня в неделю работал санитаркой.
— Ничего меня не заносит: пока есть работа для белых и для черных, черные будут стремиться делать работу белых, а белым придется выполнять ту работу, которая останется.
— Бред. Посмотри лучше на Обезьяну: подскочил к Пшеничному и шушукается с ним. Наверно про нас говорят.
— Меня ни тот, ни другой не интересует.
— Конечно, Обезьяна, дурак, только и может, что гадости говорить, а вот что Пшеничный в нем нашел?
— Лар, Мастер к нам идет. Сейчас влепит по три балла.
— Не пугай, за тройку, знаешь, что со мной дома сделают. Слушай, будь лапочкой, поточи немного мой ключ, а я сбегаю в туалет подержу под холодной водой ладошку.