Определенно голодна
Шрифт:
Вместе с Мэгги мы появлялись в суде, вместе обедали, а часто и ужинали; снимки, где мы вдвоем, публиковали во всех оставшихся американских изданиях, даже немногочисленных кулинарных. Если мы оказывались порознь, Мэгги была моим аватаром. И чем ближе подходило время финального заседания, тем более близким другом становилась для меня Мэгги, и это вполне объяснимо. Потому что последним другом, которого я видела, стала Эмма. Я помню ее пепельно-бледное лицо в тот миг, когда целая когорта полицейских направила на меня пистолеты и приказала поднять руки вверх, иначе они будут стрелять.
Наверняка вы задаетесь вопросом, как это случилось. Что может толкнуть человека, находящегося под контролем, к тому, чтобы он ворвался в квартиру своего лучшего друга глубокой январской ночью посреди недели с огромным тесаком в сумке, без какого-либо плана, но с твердой уверенностью, что друг должен умереть? Что заставляет осторожную и расчетливую женщину-социопата поддаться зову крови и неосознанному порыву? Неужели я все-таки стала… Кем? У меня нет ответа на этот вопрос даже сейчас. Я сижу на узкой койке в Бедфорд-Хиллз и думаю об этом больше, чем мне хотелось бы. Какая именно цепочка событий подтолкнула меня почувствовать, будто убийство Эммы спасет меня? Эмма, думала я, должна умереть, чтобы я осталась жить. Это превратилось в алгебраическую формулу, ясную и очевидную.
Чтобы Дороти жила, Эмма должна погибнуть: я вспоминаю эту мысль с той же четкостью, с которой помню ясное небо одиннадцатого сентября, едкий маслянистый запах помидоров моей матери, натянутые паруса Джила. Но даже несмотря на то, что воспоминания об этой мысли — Эмма должна умереть — остаются кристально ясными, то, как я оказалась у нее, для меня покрыто туманом. Это почти как если возвращаться домой после допроса в полиции округа Саффолк и в следующий момент вдруг оказаться над телом Эммы с ножом в руке, размышляя, как бы получше ударить. Почти — но не совсем. Я помню обрывки своих размышлений, которые и привели меня к Эмме в ту ночь, — обрывки, но не всю картину целиком. Память страшно коварна.
Неделя после моего посещения полицейского управления Саффолка прошла в алкогольном тумане, мне бесконечно мерещилась картина, как Эмма все рассказывает полиции. И чем больше я думала об этом, тем больше убеждалась, что в тот вечер спьяну выложила все Эмме как на духу. Чем больше я думала об этом, тем больше убеждалась, что Эмма решила, что должна поступить правильно. Чем больше я думала об этом, тем больше убеждалась, что Эмма сговорилась с детективом Вассерман. И предала меня. Как только я осознала это, стальная змея свернулась в моем животе ледяным кольцом.
Я подумала, что у Эммы и детектива Вассерман много общего. Они обе категорически отрицают углеводы. Обе невысокие. Обе мечтают увидеть меня в тюрьме. Я была уверена, что они сговорились. А кто еще, кроме Эммы, мог посадить детектива Вассерман мне на хвост? Только Эмма понимала меня почти так же хорошо, как я себя. Только Эмма знала меня не первый десяток лет, знала все мои секреты и всех мужчин, которые, как статисты, выходили на сцену из-за одной кулисы, уходили за другую и больше никогда не появлялись. Только Эмма была такой же умной и такой же проницательной, как я, а значит, могла стать единственной причиной того, что детектив Вассерман начала подозревать именно меня.
С моего визита в полицейское управление округа Саффолк прошло больше недели. Я лежала в своей квартире, методично пропивая запас бурбона и вина, навязчиво и систематически заказывая суп с клецками из мацы, который мне доставляли в Верхний Вест-Сайд. Моя кухня была завалена белыми бумажными стаканчиками, крошечными шариками фольги, пустыми бутылками из-под вина и всякими обертками. Вдруг зазвонил телефон.
— Долл! — Это была Эмма. — Какого черта!
— Эмма, — сказала я, — как у тебя дела?
— Я звонила и писала тебе все последние десять дней. Что я должна думать, если ты не отвечаешь на звонки?
— А, да? Я не видела.
— Черт возьми, Долл! — сказала Эмма и что-то прошептала в сторону. Я не уловила, что именно. Я видела, как она бочком подошла к детективу Вассерман, их головы соприкасались, сливаясь в единое черное пятно. Эмма и Вассерман были сестрами-близнецами и дружно потешались надо мной. — Прости, я тут отправляю свои «Хроники» в галерею.
Ну да, конечно.
— Да ерунда, Эмма, правда. Я просто немного приболела. Грипп. Кажется.
— Правда?
Я не ответила.
— А что у тебя с этими?
— С кем? С кем именно?
— С детективами.
Снова что-то щелкнуло на телефонной линии? Я была уверена, что услышала какой-то щелчок.
— А, ты про это. Да ерунда на самом деле.
— Правда?
Снова щелчок.
— Правда. Они ошиблись. Все уже прояснилось на самом деле. Ерунда.
— То есть ты не ходила к… ним? — Эмма чуть замешкалась перед тем, как произнести последнее слово. Ошиблась ли она специально или подала кому-то знак?
— К кому, Эмма? — Что она имела в виду под последним словом? Неужели это все-таки знак?
— К детективам.
— Нет. В смысле да. Ходила. Съездила в округ Саффолк пару дней назад.
Зачем она задает мне вопросы, на которые уже знает ответы? Какой же ядовитый зуб у друга, который предал! Как она может улыбаться мне после всего, что сделала! Погоди у меня. Правая рука дернулась. Я должна сделать это.
— И? — Надо отдать ей должное, я по голосу слышу, с каким трудом она сдерживает себя. Даже не представляла, насколько она двулична. (Здесь, в тюрьме, я думаю об этом и задаюсь вопросом, не социопатка ли Эмма; может, у нее тоже заморожены все эмоции и нет совести? Не это ли свело нас вместе?)
— Что «и», Эмма? И ничего. Ошибка свидетеля. Я им больше не нужна. Им нужна не я. Вот и все.
— Ты какими-то загадками говоришь, Долл.
— Я устала. У меня грипп. Вот и все.
Я сказала, что хочу полежать. Сказала, чтобы она не беспокоилась обо мне. И отключилась, уверенная, что мой мобильник прослушивается.
Мысль о предательстве моего единственного друга со скрипом и лязганием крутилась в голове, точно беличье колесо. Эмма знала все, думала я, и все рассказала. Теперь полиция тоже знает. Я попыталась вспомнить все, что знала об Эмме: ее анархизм в юности, убеждения против истеблишмента, нынешнее отношение к богеме, и сопоставить с тем, что она наплевала на все это и предала меня. Это же ясно как божий день: она пришла в ужас от моего признания и почувствовала себя обязанной выдать меня. Лежа на ее кровати, я выглядела совершенным монстром, которым, по сути, и была, и Эмма отреклась от меня. Я это чувствовала. Такое со мной происходило впервые.
Медленно и со скрипом колесо разворачивалось вспять вместе с моей логикой. Я знала Эмму несколько десятилетий. Когда-то она была никем, кроме как моим верным другом. Наша дружба была прочнее времени, надежнее мужчин, крепче семьи, вернее хлеба. Эмма была единственным человеком, которого я любила, и при мысли об этом меня как будто окатывало ледяной водой. Она всегда была единственной, кто мог причинить мне боль. И она причинила.
Как ни старалась, я не могла придумать, каким еще образом детектив Вассерман все-таки вышла на меня, чтобы вцепиться своими адскими когтями в мою шкуру. Только через Эмму, которая передала этой крысе Вассерман и ее плешивому напарнику мое пьяное признание. Я все больше и больше убеждалась, что все-таки рассказала ей обо всем в тот вечер.