Опрокинутый жертвенник
Шрифт:
Элпидий выслушал приятеля с напряженным вниманием.
Панатий, взглянув на друга с доброй иронией, спросил:
– И это из чьих же глаз пущена стрела? Я ее знаю? Кто она?
Элпидий помолчал, собираясь с духом, и со вздохом сказал:
– Таэсис, дочь Аммия.
– Дочка архитектора? – подскочил на ложе Панатий, – Несчастный! Она же из круга гордецов, забудь о ней!
Философ покачал головой.
– Ты посмотри на свой жалкий вид. – Панатий был само участие. – Друг, забудь скорее эту Таэсис! Давай поднимем чаши за бога дружбы. За Зевса Дружественного! – Панатий поднял чашу.
– Ты прямо-таки само красноречие, – глухо отозвался Элпидий. – Можешь уже биться за кафедру первого говоруна города. Вот прямо сейчас из этого сброда, что пьет за стеной, можешь набирать учеников и драть с них по триста монет. В пику Зиновию и Ульпиану.
Панатий улыбнулся, довольный таким сравнением. Зиновий и Ульпиан считались лучшими риторами и софистами Антиохии. Победить их в красноречии, занять место государственного ритора, получать хорошее жалование от городской курии и гонорары от учеников за то, что он просто будет чесать языком – перспектива для добряка показалась заманчивой. Он пожевал губами и начал рассуждать:
– Может быть, мне действительно поучаствовать в состязании за кафедру риторов? – Панатий, подперев кулаком толстую щеку, начал мечтать. – Оставлю дела на вилле, найму управляющего, заведу сотен пять домашних рабов, секретарей и переписчиков моих речей. Отберу у Зиновия патент, а вместе с ним и виноградник, который дал город ему за словоблудия. Куплю у императорского дворца большой дом с золотыми колоннами, с садом, павлинами, обезьянами и страусами. Стану всех учить уму-разуму и читать в театре панегирики императору Константину. Если, конечно, он приедет в Антиохию.
Элпидий смотрел, не мигая, на дно пустой чаши и не слушал приятеля.
– Знаешь, друг Панатий, она любит Самбатиона, – сказал он вдруг трагическим голосом.
– Кого? – посмотрел на него рассеянно Панатий, увлеченный своими мечтами, не совсем понимая тяжести положения друга.
– Возничего Самбатиона. Этого мужлана, который по-гречески-то говорит – точно жернова во рту ворочает. Она ходит на бега и пожирает глазами этого… этого конюха, который только и восседает, как статуя, на колеснице и ничего не видит дальше конского хвоста. Вчера на бегах, когда он упал с квадриги, она готова была выбежать к нему на арену. – Элпидий стукнул кулаком по столу. – А на меня даже и не взглянула!
– О-о, друг! Ты уже и ревнуешь? – сказал Панатий, подливая ему в чашу вина. – Вообще-то, Элпидий, я думаю, что ты преувеличиваешь. В том, что Таэсис восхищается Самбатионом нет ничего удивительного. Ты ведь тоже восхищаешься Геркуланом.
Элпидий метнул в друга прожигающий взгляд:
– Это другое! Это восхищение женщины! Вчера она сразу же и ушла из цирка после того, как грохнулся этот мужлан. Даже не посмотрела и двух забегов.
– Дело может быть не в нем, друг. А в том, что Аммий – отец Таэсис, до отъезда в Византий жил в городе в том районе, где все будто с ума посходили от этого египтянина. Я уверен, что причина тому не страсть, а азарт, за которым стояла, может быть, и сотня золотых, поставленных на него. Ты представь, что она разглядела в нем удачное вложение, а когда он проиграл – обиделась и ушла. Да, и ты не забывай, что Таэсис выросла среди египтян, и ей могут нравиться эти… – Панатий постучал по кувшину… – бронзовокожие с такими… яйцевидными головами фараонов. Может быть, он напомнил ей родину? – удивился он сам своему предположению.
Философ хмыкнул.
– Ты мне не веришь, а я тебе расскажу вот такую историю. Мне ее поведал мой старый раб Филоник. Это приключилось лет двадцать пять назад. Тогда в Антиохии, в честь приезда императора Диоклетиана впервые за много лет устраивались гладиаторские бои. Вот тогда, сидя на трибуне амфитеатра, некая гетера Гирона узнала в одном из гладиаторов своего родного брата. Представь, идет гладиаторский бой, и тут вдруг выбегает на арену известная всему городу гетера – и ну обнимать одного из ретиариев. Восторг! Венки! Крики публики: «Простить! Помиловать!».
Панатий рассмеялся, положив руку на свой круглый живот, будто боясь, что из-за смеха тот ускачет от него, как мяч.
– Представляешь, она белая, а ее брат черный, как головешка!
Философ пододвинулся ближе к Панатию.
– Ну, и что дальше?
Панатий блеснул глазами.
– Все завершилось благополучно. На глазах Гироны ее брату вонзили в горло меч.
Элпидий отвернулся.
– Скверная история.
Он надолго замолчал и задумался. Панатию стало жалко друга, так безнадежно влюбившегося в жестокосердую Таэсис. Он подлил еще вина, но Элпидий к нему не притронулся. Философ смотрел затуманенным взором куда-то в угол так, как смотрит дельфийская пифия сквозь жертвенный дым.
Панатий позвал хозяина таверны и шепнул ему что-то на ухо по-сирийски. Хозяин покосился на Элпидия черными масляными глазками и закивал. Через минуту за ковровой занавесью зазвенели струны.
Элпидий вышел из оцепенения и удивленно посмотрел на друга.
Панатий пожал плечами:
– Может тебя хоть это развеселит?
Кто-то отдернул занавесь и в дверях показались две аравитянки. В ярко-красных прозрачных шароварах, увитые по талии серебряными цепочками, с большими кольцами в ушах, они вплыли, подергивая бедрами, и запели протяжную гнусавую песню. Одна из них держала на левом плече маленькую треугольную арфу и, выставив острый локоть, перебирала струны тонкими пальцами, другая ударяла в бубен. Смуглые лица девушек скрывали полупрозрачные покрывала, но и сквозь них Элпидий видел, насколько некрасивы и резки их черты, а подведенные глаза – холодны как лед. Выворачивая запястья, и то откидываясь назад, то подаваясь вперед, одна из них приблизилась к философу. Аравитянка широко открывала ярко накрашенный рот, ее мелкие острые зубы окрасились помадой, и она стала похожей на хорька, задавившего цыпленка.
Элпидий невольно отодвинулся, когда девушка присела на его край. Под ритмичный звук бубна она придвигалась все ближе и ближе к философу. Элпидий бросил беспомощный взгляд на Панатия. Тот, поняв его, махнул на девушек, как на демонов, сказал по-сирийски «идите», и те, сильно ударив в свои инструменты, быстро удалились.
После ухода танцовщиц в комнате остался запах женского пота, смешанного с духами.
– А может, ну ее, эту вонючую таверну? Пойдем ко мне в гости? – Предложил участливо Панатий. – Жена будет рада. Я тебе покажу свой погреб с вином. И, клянусь Зевсом, мы с тобой откупорим каждую амфору! Это малахольные римляне по своему обычаю наливают гостю всего три чарки. А я тебе… А я тебе ванну из вина с шафраном приготовлю! Хочешь?
– Не хочу, – рассеяно отозвался философ.
– Почему? – искренне удивился Панатий.
Элпидий молчал.
– А хочешь – бассейн?
Элпидий не ответил.
Кувшин пустел.
– Так что же мне делать? – вздохнул наконец философ.
– Учить уроки Ямвлиха о красоте тела и красоте души, – ответил Панатий, глядя на занавесь на двери вслед танцовщицам. – Одно дело – любить тело Таэсис, а другое – ее душу. Вспомни, что говорил об этом Ямвлих: «Красота души является только через красоту речи и красоту ума». А ты с Таэсис не перекинулся и двумя фразами. Откуда же тебе известно о красоте ее души?
Элпидий насупился и молча протянул Панатию чашу, тот, не промолвив ни слова, наполнил ее. Друзья, нарушая все традиции пира, выпили в полнейшей тишине. Элпидий поставил на стол чашу и, подумав, сказал:
– Я должен с ней поговорить.
– О чем ты хочешь говорить с дочерью архитектора нового Византия? О красоте колонн храма Апполона в Дафне или о стройке по канонам Ветрувия? Сам кесарь пообещал сделать ее отца префектом города, если он за два года перестроит Византий. Скоро у этой девушки в женихах будут ходить римские сенаторы, а ты с ней хочешь поговорить. Ты посмотри на себя, на свой старый плащ, загляни в свой кошель, в котором если что и водится – так только моль.