Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Осенние дожди

Халилецкий Георгий Георгиевич

Шрифт:

Я в ту пору на крупорушку устроился. Механиком. Не по специальности, зато и нам с нею, и пацанам с голоду не помереть.

Каждый день я теперь просыпался с одной и той же тревожной мыслью, что вот-вот это кончится. И вернется ко мне мое прежнее одиночество. И вот один раз прихожу со смены, а в доме никого. Полы вымыты, кругом чистота; чугунок с гречневой кашей чистым полотенцем прикрыт. Гляжу — на столе записка: так и так, спасибо тебе, казак, за все, не сердись, что уходим без прощания,— оно так проще.

Сел я, ладони на колени, такое отчаяние на меня нашло, впору на себя руки наложить. В тот вечер напился, как за всю свою жизнь не напивался.

А через четыре дня приплелся с работы, а в доме борщом пахнет, пацаны стулья-табуретки составили, в паровоз играют, а она сидит у окна и что-то шьет. Подняла на меня взгляд, и понял я, что весь тут...

Лукин сел напротив меня, в задумчивости охватил сцепленными пальцами колени.

— Знаешь, я иногда думаю: мне бы власть, я б в Москве, рядом с памятником Неизвестному солдату... Нет, даже, пожалуй, прежде него... Поставил бы памятник нашей женщине. И Вечный огонь зажег около... Ведь это вот так, сказать по откровенному, все мы — со всем нашим солдатским мужеством, со всем нашим героизмом — все равно на ступеньку ниже стали рядом с ее подвигом. Нашего мужество, оно, ежели рассудить, тоже от нее свое начало берет.

— Погоди,— напомнил я.— Значит, тогда вы и поженились?

Он удивился:

— А разве я сказал поженились? — И заговорил о другом: — Дети уже взрослые. У Игорешки вон дочка Оленька, так что я в некотором роде неофициальный дед. Двое других — Бориска и Виктор — при нас. Маруся над ними квохчет, а они вымахали выше меня ростом,— Рассмеялся.— Цирк, ей-богу! Батей называть они меня не решаются, да и ни к чему. А как по-другому — до сих пор не придумали. Лукиным зовут, вроде как ты или Серега.

Мне хотелось порасспросить его еще об этой женщине, перевернувшей всю его жизнь, но я понимал: его сейчас окликни — не услышит.

— Между прочим, мы туда съездили...

— Куда? — не сразу сообразил я.

— В Великие Луки.

— И что же?

— Давным-давно все позаросло, с землею сровнялось. Вот там она и призналась под страшным секретом: ребята-то не ее! Насобирала на дорогах войны...

Лукин молчком поднялся, походил по бараку. Я глядел на него во все глаза: ай да Лукин! Ай да тихоня!

— Только ты смотри,— предупредил он.— Ребятам нашим ни слова.— И добавил убежденно: — Молоды они еще задумываться, что не со всех сторон жизнь бархатом обклеена, а кое-где, выходит, и наждаком.

Лукин после этого разговора, я заметил, стал в обращении со мною как-то проще, доверчивее. Видно, и впрямь ничто так не объединяет, как откровенность.

Глава десятая

1

Вроде бы ничего не изменилось в нашей жизни. Тот же барак, только теперь в углу, между печкой и койкой Бориса, втиснута еще одна койка — для Романа Ковалева. Такой же стол посередине, с прожженной и залитой чернилами старенькой клеенкой. Тот же умывальник, тот же плакат, напоминающий, сколь опасно стоять под стрелою подъемного крана.

Все то же, и вроде бы не то. Что-то неуловимо изменилось, а вот что, пожалуй, я сказать не сумею. Может быть, после истории с Романом Ковалевым все мы стали как-то добрее, мягче, будто убедились, что доверять друг другу лучше и приятнее, чем безжалостно, пусть даже и оправданно, обрушиваться на заблуждения ближнего своего.

И в самом Романе Ковалеве тоже многое переменилось, хотя вроде бы и времени прошло всего ничего. Он теперь отмыт-побрит, хотя по-прежнему мрачен и неразговорчив. Каждое утро, закусив губу, он старательно скоблит жесткую, как дюраль, щетину туповатой бритвой, по субботам утюжит старенькие, в заплатах, брюки и надраивает до блеска сапоги.

А главное — он не пьет. Каких уж это усилий от него требует, но факт есть факт: трезв человек, как стеклышко, и глядеть на него любо-дорого.

— Вот видишь,— говорит мне в его отсутствие Лукин,— оказывается, можно управлять собою.

Он говорит это так, словно я с ним прежде не соглашался. Я посмеиваюсь, по молчу.

Мы стараемся ни о чем не напоминать Ковалеву, и мало-помалу он делается доверчивее; и временами, я подмечаю, растроганно теплеет его лицо, когда кто-нибудь из нас ненароком то молча пододвинет ему бутерброд, то, не спрашивая, перекинет на его край стола раскрытую пачку сигарет:

— Закуривай.

В бараке нас двое: Шершавый и я. С утра он вьется вьюном вокруг меня, выжидает, когда все уйдут.

Сейчас сидит и рассказывает, как всегда, с коротким непонятным смешком.

— ...Да, и вот прилетаем мы. Самолет делает круг над Братским морем, и вдруг видим,— можете себе представить, Алексей Кирьянович? — видим, тайга под воду уходит. Деревья гибнут стоя! Иные еще вершинами над водою. Иные только макушечками. И жутко... И вот еще, знаете, как бывает, когда весною, на праздник, рано-рано проснешься...

Шершавый улыбается, а улыбка у него какая-то жалкая, странная, непривычно растерянная.

— Ч-черт,— бормочет.— Чего это сегодня всякая блажь в голову лезет?

— Нет, почему же. Мне это понятно,— задумчиво произношу я.

— В тот раз Анюта, помните? — Серегино лицо разом теплеет.— Насчет разноцветных стульчиков. Ерунда вроде, а задумываешься. Иной раз и верно хочется спросить у себя самого: для чего ты живешь, человек? Для чего всё это: и вкалываешь, и мерзнешь, и с тайгой воюешь, и в болотах гибнешь?

— И как думаешь, для чего?

— А в том-то и дело, что ничего путевого я себе ответить не могу. Колобродил. Со стройки на стройку мотался. А теперь вот хочется чего-то одного, определенного. Сколько можно бобылем? Старею...

— Положим, до старости...

— Так ведь старость, она у человека не в паспорте, Алексей Кирьянович!

Или мне кажется, или Шершавый действительно собирается о чем-то спросить меня, а духу не хватает. Я говорю ему об этом напрямик. Он глядит удивленно и, пожалуй, растерянно:

— Интересный вы человек. Все подмечаете.

— Такая профессия.

— Смеяться не будете? — Шершавый нерешительно мнется:— Нет, правда, чтоб ни одному человеку! Алешке — в особенности.

— Да уж ладно. Давай без загадок.

Шершавый подошел к двери, приоткрыл ее, будто проверил, не стоит ли кто на крыльце.

— Вы в молодости стишков не сочиняли?

— Мил человек, да кто же этим не переболел?

— Правда?.. Вот как вы думаете: можно... жить-жить на свете. И вроде ничего, нормально. А потом ни с того ни с сего — начать?

Поделиться с друзьями: