Осенний разговор
Шрифт:
«Свиданье с вечностью, от двух до четырех…»
Свиданье с вечностью, от двух до четырех,
в заветном уголке Серебряного бора,
когда отшелестят на дачах разговоры
и отзвенит в ушах дневной переполох.
С природой выдохнуть и сделать новый вдох,
и с легкостью, как тень, шагнув через заборы,
незримо набежать на этот вечный город,
где вечен и ты сам пребудешь, дай то бог.
«Не дай то бог!» – кричу. Напрасно, мир оглох,
и эхо слов моих ушло в земные поры.
Так, значит, навсегда, согласно приговору?
Как сосны, и трава, и плеск воды, и мох?
Но, к счастью, мрак ночной вдруг, точно струп, отсох,
и выявилось все, от фауны до флоры,
и это был конец чистейшего мажора,
спугнувший всех ворон, откормленных дурех.
Фельдъегерская элегия Александру Сергеевичу
Пушкин родился в первопрестольной Москве и скончался в северной нашей столице, каковой жизненный путь его собственной рукою описан в заметках «Путешествие из Москвы в Петербург».
«Русские ведомости» за 1847 год
Покидая пункт А, неминуемо станешь пророком,
понимая уже, что пункт Б – твой единственный шанс,
и, наскуча почтовой каретою, тесной как кокон,
с облегченьем вздыхаешь, в поспешный садясь дилижанс.
За Тверскою заставой, ездой убаюкан, задремлешь
и, очнувшись, признаешь не тотчас же Черную Грязь,
и какая-то сила погонит наружу затем лишь,
чтоб взглянуть на гнедого, терзающего коновязь.
Кликнув конюха, скажешь, что надо ослабить уздечку,
подорожная выправлена, можно трогаться в путь.
Ну как прямо сейчас и махнуть мне на Черную речку?
Ведь исход предрешен, не четыре же года тянуть!
А с другой стороны, не судиться же с будущим веком,
ожидающим, чем я окончу восьмую главу…
И, рукою махнув, раскрываешь ты свой вадемекум,
с буквы ять, «Путешествие из Петербурга в Москву».
А в пути и в тюрьме всякой книге, как божьему дару,
надо радоваться, здесь тем более вам не пустяк:
вот и кукиш в кармане, стреляющий по государю,
или, скажем, прелестный пассаж о рекрутских страстях.
За окошком идиллия, куры сидят на насестах,
и бездумная мысль упреждает понятие штамп ,
речь о вяземских пряниках и о московских невестах
иль о белом стихе, что заменит когда-нибудь ямб.
Ну а после хитро так нанижется слово на слово,
что одни, не умея зерно отделить от плевел,
заблажат – мол, опять этот вор посягнул на основы,
а другие присвистнут – смотрите, как он поправел!
Заварю эту кашу, пускай моя песенка спета,
нет, не червь, и не раб, и не царь я – но бог, демиург!
Когда с этого света на тот провожают поэта,
то дорога возможна одна – из Москвы в Петербург.
Ночной звонок
Я спал, и вдруг прерывистый звон.
Я трубку снял: «Алло?»
Трещало в трубке,
а по спине нездешний холодок,
и на бок повело,
ну точно в шлюпке.
А в трубке голос: «Это этот свет?
С тем светом наконец
есть связь прямая.
Фон устранить пока что средства нет.
В кабине ваш отец.
Соединяю».
«Алло… Сынок?..» И пот меня прошиб.
Знакомый, с хрипотцой
отцовский голос.
«Ну что сопишь? У вас там, верно, грипп?
И суета? И зной?
И ты все холост?
У нас тут до всего рукой подать.
Всё есть и, разумеется, бесплатно.
А как здесь мило, чисто и опрятно,
сам понимаешь, божья благодать…
Так вот, сынок, возьми меня обратно!»
И, преодолевая немоту,
я крикнул: «Как там мать? Скажи ей…»
В трубку
завыли так, как воют лишь в аду,
провернутые
через мясорубку.
«Алло! алло!» – я жал на рычаги
и дул в мембрану я
что было силы.
В ответ свистело, шаркали шаги,
и слово бранное
произносили.
Но вот, как среди буден – Рождество,
возник напев
полузабытой речи:
«У вас там голод? Ты хоть ешь чего?
Воюете? И нет консерв
и свечек?
У нас, как сам ты понимаешь, рай.
Здесь прямо на тебе выводят пятна,
здесь всё так весело и так занятно,
лежи хоть целый день и загорай…
Ну, словом, ты возьми меня обратно!»
Хочу ответить ей, а в горле ком,
и всё в глазах мелькает
и двоится.
Те, что ушли и колокол по ком
звонит, вдруг оживают:
лица… лица… лица…
«Что, так молчать и будем мы с тобой?» —
донесся голосок
телефонистки.
И тотчас что-то щелкнуло. Отбой.
Я слов найти так и не смог
для близких.
Я чуть не шваркнул об пол аппарат,
я близок был к параличу
с досады.
Ведь не поправить, не вернуть назад!
И вот я в пустоту кричу
с надсадом:
«Да-да, у нас хреново, видит бог.
То вдруг собачий холод, то ненастье.
Сегодня нету водки, завтра масла,
есть, правда, царь, но он здоровьем плох…
Короче, жизнь есть жизнь, она прекрасна!»
«Куда отлетает душа палача?..»
Куда отлетает душа палача?
На небо? Но как повстречаться без страха
с душою того, кто был послан на плаху,
кому разодрал ты на шее рубаху
и место засек, чтоб ударить сплеча?
Куда уползает душа палача?
Под землю? Но глупо в подвалах загробных,
где виселиц нету и мест нету лобных,
бродить средь теней, ей зловеще подобных,
такой унизительный жребий влача.
Куда исчезает душа палача?
Ну, скажем, ты серым прослыл кардиналом,
мышьяк рассылая по тайным каналам,
но вот уже сам отнесен ты к анналам,
горячий поклонник огня и меча.
Куда ускользает душа палача?
И есть ли в России такие метели,
чтоб дать ускользнуть ей они захотели?
А может, души-то и не было в теле?
А может быть, и не горела свеча?
Романс бывшей жене
Звонить в эту дверь, за которой никто нас не ждет?
На то посягнуть, что казалось вчера непреложным?
Конечно, нельзя, но раз хочется – стало быть, можно.
Открыла с опаской. Он так же с опаской войдет.
Как странно увидеться здесь с ее младшей сестрой,
А тот, симпатичный, и вовсе ему незнакомый.
«Зачем же на краешек? Ты себя чувствуй как дома.
Гитара все там же в углу. Если хочешь – настрой».
Всё так и не так. У Амура сломалась стрела.
Где письменный стол, за которым немало писалось?
Сейчас в этот угол уютное кресло вписалось.
Похоже, грядут перемены. Такие дела.
«За синей рекой, моя радость…» – звучит за стеной.
«За красной горой…» – куда деться от этих мелодий?
А тот, симпатичный, который назвался Володей,
Как будто всерьез занялся его бывшей женой.
Ну что, мой стрелок незадачливый, мой побратим,
Не хочешь ли ты полетать над троллейбусным парком?
А мы вчетвером потолкуем при свете неярком,
И все недостатки в достоинства мы обратим.
Всё те же на кухне готовятся кислые шти,
И желтые шторы на окнах еще не сменили,
Но начат уже перевод километров на мили,
На странные мили, которые надо пройти.
Исход
1
Когда ополоумет зной
к двенадцати часам
и липкий пот течет рекой
по солнечным лучам,
когда, как у рожениц, вздут
Земли тугой живот,
когда все поминутно пьют,
чтобы не ссохся рот, —
в час этот мозг мой воспален
и кровь заражена:
я вижу сонм иных имен,
иные времена…
2
Взгляни: Египт у ног твоих
простерся, фараон!
Рабы молчат, и ветер стих —
неколебим твой трон.
Ты властен, сказочно богат,
видать, судьба хранит,
да и Озирис, говорят,
к тебе благоволит.
Что ж нынче мрачен? Отчего
в глазах твоих тоска?
Отняли сына твоего —
утрата велика.
Но не о ней скорбишь, о нет!
Ты уязвлен больней:
сломал величия хребет
презренный Моисей.
Ты – бог, ты – идол, словно чернь,
простерт, повержен в прах,
и гложет мозг сомнений червь,
и жжет впервые – страх.
Ты их анафеме предашь,
карать же будет Тит.
Стать вольными пришла им блажь,
что ж, время отомстит:
изгоям будет тяжело,
потомкам их – вдвойне…
И вдруг разгладилось чело —
он улыбался мне.
3
Сжег нас
всех зной
из глаз
тек гной
страна
пустынь
грозна
святынь
Эй прочь
ты смерд
день ночь
смерть смерть
Что мать
Твой Бог
видать
оглох
он скуп
злословь
глянь ступ —
ни в кровь
Пыль на
ешь вот
цена
свобод
4
«Две дочки было у меня
две горлицы.
Томились, думку затая
о вольнице.
Где мне теперь их схоронить —
не ведаю.
За ними – мне ль их пережить? —
последую».
5
Есть много истин на земле:
сомнительных, бесспорных,
о боге, о добре и зле,
немало априорных.
Но есть одна – ее, как гвоздь,
вгони по шляпку в память:
храни своей земли ты горсть,
чем о чужой горланить.
Земель обетованных нет,
утопий, Атлантиды,
рай подпирают тыщи лет
рабы-кариатиды.
Итак – исход. С него отсчет
страданья, унижений.
Побед с тех пор – наперечет,
а сколько поражений!
«Что ж, перешли вы Рубикон,
сожгли мосты напрасно…»
В тот час отмщен был фараон.
В тот час звезда погасла.
Лодочник и епископ
Кормиться лесом не зазорно,
когда тебе он отчий дом,
не стыдно брать у поля зерна,
когда свой горб ты гнул на нем.
Рука дающего, конечно,
не оскудеет никогда.
А все ж, святой ты или грешный?
Дождемся высшего суда.
В домишке окнами на Терек
жил, помню, странный человек:
жену отвез на левый берег,
а сам на правом мыкал век.
Хотя он, кажется, за дело
сослал красавицу жену,
но сердце третий год болело,
и, чувствуя свою вину,
положит палку он, бывало,
и прыгает через нее.
Других молитв тогда не знало
неграмотное мужичье.
И вот за этим-то занятьем
епископ наш застал его.
«На что, – корит нас, – время тратим?
Из палки сделать божество!
Язычество ли, чернокнижье,
приступим, не жалея сил».
Епископ подошел поближе
и, посуровев, приступил:
«Безбожник, ты бывал неправым?»
«Бывал», – безбожник отвечал.
«А деньги брал за переправу?»
И лодочник ответил: «Брал».
«Я не могу, ты видишь, Боже,
не наложить епитимью.
Брать деньги с ближнего негоже,
придется лодку взять твою».
И в лодку сел он вместе с нами
и напоследок так сказал:
«Молись, мой сын, тремя перстами,
вот так». Епископ показал.
Едва отплыли, вдруг: Смотрите!
Там, за кормой… Да что там? Где?
«Забыл! Еще раз покажите!»
Он… он бежал к нам… по воде…
И тут епископ прослезился,
и молвил он, махнув рукой:
«Молись и дальше как молился.
Ты вскормлен мудрою рекой».
«Изогнуло, как подкову, горизонт…»
Изогнуло, как подкову, горизонт,
спавший город зазвенел, как тетива,
и вошел в его артерии озон,
и вздохнули облегченно дерева,
разгулялись по щетинам помазки,
человечьи затрезвонили рои,
на Плющихе, на Полянке, на Ямских
стариковские гоняются чаи,
а на рынках спозаранок толчея,
там лоточников поболе, чем лотков,
но, житье отшелушив от бытия,
вдруг расходятся все сорок сороков,
раскаляется чугунное литье,
и как будто с раскаленной высоты
низвергается сейчас не воронье —
с колоколен низвергаются кресты,
сыпанул из электричек, как горох,
раскатился во все стороны народ,
и куражится распевный говорок,
колобродит и городит огород.
Ох чадит великий город, ох чудит,
все чудит от полнокровья своего,
город дышит, и шаманит, и шумит, —
только города уж нету самого:
нет бульваров, и слободок, и застав,
нет толкучек, электричек и церквей,
нету больше ледохода – ледостав,
нету дождика грибного – суховей,
чай в стакане испарился, и рука,
и рука, что ухватилась за стакан,
ни помазанника нет, ни помазка,
только черный расползается туман,
все черно на белом свете, все темно,
тишина на этом свете, тишина,
то ли тот он, то ли этот – все одно,
между ними уничтожена стена.
Сколько дней же этой муке, сколько лет?
Ты оставь меня, оставь меня, оставь.
«Это сон, – вскричал Создатель, – это бред!»
Ангел смерти улыбнулся: «Это явь».