Ошибись, милуя
Шрифт:
Но особой тоской и озабоченностью занялось сердце Огородова, когда он, расставшись с Сабановым и вспоминая свои беседы с ним, вдруг осознал, что не сама земельная собственность, не сам труд на ней и, наконец, не одно сытое житье должны вести человека по жизни, а понимание всеми людьми, от дитяти до старца, своего долга — быть личностью. «Ведь что-то уже сделано на этом пути, — думал Огородов. — Пусть немного, пусть непрочно, но каждый должен помнить о своей главной заповеди, с какою родился на белый свет. Вот простой и наглядный пример. Сколько бы птицу ни держали в клетке, она все время живет своим призванием и не дает себе ни минуты покоя. А смирись-ка она с неволей хоть на час, сложи свои крылья хоть на день, и ей уже не нужна будет свобода. Человеку не грешно и позавидовать могучему инстинкту птицы, которая не только знает, что ей делать перед открытой клеткой, но, может, и делает самое верное, самое необходимое — устремляется к небу. Думать и искать, думать и искать», — часто твердил себе Огородов и радовался, сколько мог, своим беспокойным мыслям.
Однажды после обеда в камеру к Огородову и Сабанову привели еще двоих. Это были молодые, веселые, вероятно, из мастеровых, которые хохотали друг над другом, как оболванил их ножницами хмельной тюремный цирюльник. А остригли их и в самом деле скверно: нахватом, с клочьями и рубцами по всей голове. Вместе с ними смеялись и Сабанов и Огородов.
XXVIII
Дело, по которому был привлечен Огородов, созрело для передачи в судебное разбирательство, так как время подтвердило выводы следствия: изолировали подозреваемых, и динамит венской марки ни разу не встречался у террористов.
В руки жандармерии в тот лихой период попало множество самодельных взрывных снарядов, которые были начинены и гремучей смесью, и пороховыми составами, и даже динамитом, но не из той, венской, партии.
И вдруг петербургские газеты напечатали громкую новость.
«Несостоявшееся покушение на жизнь бывшего премьер-министра графа Витте.
29 сего месяца граф Витте, бывший премьер-министр, пережил неслыханное потрясение.
Когда его дочь вышла замуж за Нарышкина, то его гостиная и спальня были необитаемы, и комнаты почти не отапливались. Вечером названного числа к графу пришел знакомый журналист и поднялся наверх в пустующие комнаты, чтобы там уединенно поработать с документами из личного архива графа. Хозяин через камердинера приказал протопить холодные комнаты. Истопник принес дров и сунулся было открыть вьюшку, но — обомлел: в черном зеве трубы, прямо на вьюшке, стоял четырехугольный ящик, от которого вверх, в трубу, тянулась веревка. Истопник дал знать по всему дому. В гостиную прибежал граф. Сгоряча, не думая о последствиях, граф сам достал ящик, а подоспевшие люди помогли ему вытянуть из трубы 30 аршин веревки. Так как графа уже много предупреждали, что на него готовится покушение, то он, придя в себя и осмотров ящик, спросил себя, а не есть ли это адская машина? Граф распорядился не трогать ящик, а сам по телефону дал знать охранному отделению, откуда немедленно приехали ротмистр Комиссаров, судебный следователь, товарищ прокурора, затем директор департамента полиции и целая масса полицейских и судебных властей.
Ящик ротмистр Комиссаров вынес в сад и раскупорил. В нем действительно оказалась адская машина, действующая посредством часового механизма. Часы поставлены ровно на девять часов, а между тем было уже одиннадцать часов вечера. Вспышка должна была произойти с помощью серной кислоты. Судебный следователь спросил графа, не подозревает ли он в преступлении кого-нибудь из своей прислуги. Граф ответил, что это могли сделать анархисты или члены Союза русского народа. В числе его прислуги таковых нет и не может быть. В этот же вечер, когда отбыл весь народ, к графу Витте случайно завернул его старый друг Карасев, который выслушал хозяина, спросил:
— А в других трубах глядели?
Граф остолбенел — никто не додумался проверить остальные печи. Утром граф позвонил заведующему Зимним дворцом, прося его прислать дворцовых трубочистов. Они явились и в одной из труб, выходящей в спальню дочери, обнаружили новую мину: она переночевала по соседству с кабинетом графа. Тот же Комиссаров, опять прибывший по вызову, разрядил и эту мину. Ее устройство оказалось подобно первой. Затем адские машины были переданы в лабораторию артиллерийского ведомства, где экспертиза установила, что мины начинены толом австрийской фирмы Диллара под названием «Рексит». Подобный сорт динамита Россия закупала только для Охтенских артиллерийских мастерских. И ко всему прочему оказалось, что динамитом «Рексит» была начинена бомба, изъятая у Зинаиды Овсянниковой, убившей генерала Штоффа. Таким образом, два крупнейших преступления были связаны между собою, и нити от них приводили на склад Охтенских артиллерийских мастерских.
Высококачественный динамит фирмы Диллара не взорвался в доме графа Витте только лишь потому, что адские машины были уложены в обуженные ящики, которые не могли дать полный ход молоточку будильника, и молоточек, таким образом, не мог разбить стеклянную трубочку с серной кислотой. Но мины были рассчитаны и на взрыв от нагрева при топке печей, которые, к счастью, в тот вечер, как мы видели, остались нетопленными.
— Это дело рук Союза русского народа, — сказал бывший премьер-министр граф Витте журналистам. — Союз всегда считал и теперь считает меня иноплеменным буржуем».
Началось следствие, и было сравнительно быстро установлено, что граф Витте действительно находился в давнем и тесном контакте с заграничной биржей, стремившейся глубоко внедрить в русскую национальную промышленность иностранный капитал и этим путем прибрать к своим рукам несметные природные богатства России. Биржа рассчитывала широко использовать дешевую русскую рабочую силу, темноту народа для полного его экономического, а затем и политического порабощения. Сановные верхи видели в лице графа Витте своего серьезного конкурента и готовы были убрать его с дороги в любой момент. Когда следствие дошло до этих верхов, оно как бы наткнулось на стену, а монарх на слезное письмо графа Витте даже и не отозвался.
Динамит «Рексит», найденный в трубах дома графа Витте, решительно изменил ход дела, по которому были привлечены Семен Григорьевич Огородов и его товарищи. Вывод напрашивался один — к взрывчатке, хранившейся в Охтенских мастерских, имели доступ не одни сидевшие под следствием. На всех, взятых вместе с Огородовым, следствие посмотрело более снисходительно. Их, так и не признавших своей вины, судили, и всех наказали одной мерой — высылкой из столицы. Семену Григорьевичу Огородову было вырешено отбыть на родину под гласный надзор полиции.
И неожиданно, и счастливо для Огородова оборвалась суровая столичная жизнь. Многое он пережил за эти годы, многое передумал, перечувствовал и сознавал, что трудно ему будет подступаться к родному и вдруг почужевшему уделу крестьянина. Придется, как тягловой лошади, до упаду тянуть хозяйство: пахать землю, выкармливать скот, рубить дрова, ставить сено, делать телеги, — при этом день и ночь заботиться о прибавке урожая, земли, скотины, лишней копейки, без которой теперь и в деревне шагу не ступишь.
Душа у Семена Григорьевича как бы двоилась: воистину нет худа без добра — совсем скоро он будет дома, о чем и не загадывал, но обрадовался и потому с нетерпением ждал отправки, но вместе с тем и грустил, побаиваясь, что все его душевные накопления, счастливые поиски истины сделаются ненужными ему и даже смешными перед суровыми законами вечного мужицкого труда и выживания. А он теперь не только научился, но привык думать, размышлять над людскими судьбами, событиями, которые вроде бы никак его и не касаются, но из них складывается народная жизнь, следовательно — и его жизнь, и он не мог не иметь на них своего взгляда.
Здесь, в Питере, в постоянном общении с бывалыми и образованными людьми он мысленно все время с кем-то из них спорил, с кем-то соглашался и легче, наконец, добивался ясности своих мыслей, нередко сознавал себя укрепленным в намерениях, полностью готовым для любимого дела. Но вот, вынужденный внезапно вернуться на родину, вдруг почувствовал себя слабым, нетвердым перед той глухоманью, которая ждала его дома и с которой ему надлежит сразиться во имя святых идеалов. «Да чего жалеть, — бодрился Огородов. — Я рожден пахарем, и какое это счастье. Стану своими руками добывать хлеб и своей жизнью, своим трудом покажу мужикам, в чем смысл и радость жизни. Мне бы только поперек души своей шагу не сделать. А кто уследит? Кто направит? У каждого должен быть свой бог, который посветит тебе, укрепит и сподобит, а ты того и знать не должен, будто по своей воле ступаешь. Бог этот доступен и понятен мне — это труд и любовь».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Уездный город Тюмень жил предчувствием близко грядущего праздника: была на исходе страстная неделя. Полтора десятка церквей во главе с Троицким собором с утра до вечера убивались в колокольном звоне. Часовенки, возведенные на толоках, совсем не запирались, круглые сутки обнося ладанным курением людные перекрестки, охранные заставы и святые ключи за Троицким монастырем.
На праздник сулилась хорошая погода, какая обычно приходится в Сибири на вешний излом.
По календарю уже минуло полвесны. В полях почти источились снега, ясной лазурью повиты небеса, жаворонки успели опеть всяк свою проталинку, а тепла все еще не было. Выпадали дни, когда, словно бы с крыла птицы, так и опахнет полуденным ветром, уж совсем бы пришла пора обогреву, да нет, однако, лежит земелька в стылой ковани и берет со всех сторон сквозная настуда. Бывает, талые воды совсем подмочат пойменные луга, а сами отливают сталью, зябко дрогнут и не манят. Чибисы потерянно мечутся над стылыми болотами, всхлипывают в надорванном плаче, навевая тоску и безнадежье. И невольно думается, полно-ко, да будет ли управа-то на отзимье. И — вдруг, чаще всего в ночь весеннего полнолуния, ударит широкая ростепель, и с низкого излета непременно обронят свой приветный крик журавли. Считай, что весна свое выждала; утра пойдут теплые, солнечные, а к полудню вся земля дышит живым духом, и воздух влажен, мягок, а в перелесках сразу скажется сладкая горечь осин и берез; молодой ивняк, стоя по колено, а местами до пояса в воде, задышит, задымит желтой опушью, того и гляди, займется буйным зеленым пламенем. С крыш сползают и обвально падают мокрые остатки снега. В голых ветвях тополей открылась воробьиная ярмарка — на ней уже всяк подгулял и всяк буен во хмелю, у всякого хвост трубой. Над дорогой и окольными полями стригут и стригут скворцы — облетывают свою полузабытую родину. А вечером, на заходе солнца, рассядутся по деревьям, и начнутся у них тихие смотрины, тихий сговор, а разлетятся попарно, как со свадьбы с любовным согласием. На припеке день-деньской греются кобели, измотанные на свадебных пирах, иному и не суждено уж отогреться, потому как отпировался, отгулял свое, но стоит ли тужить, если на восходе новая, молодая жизнь, а он ее прямой виновник.
Тюмень встретила Семена Григорьевича Огородова ярким утренним солнцем, разливами предпраздничного благовеста и тем светлым, радостным обновлением в природе, которое приходит с весенним полнолунием, приносящим и прибыльные перемены, и крепкий приплод ко времени, и пасху, праздник вечного воскресения.
Выйдя из душного и подслеповатого вагона, Огородов отемнел от ударившего по глазам света и, жмурясь и безотчетно смеясь, вслепую охлопал свою одежду и весело расчихался. Перед Тюменью он, сколь возможно в дороге, обиходил себя: почистил сапоги, пришил подворотничок к рубахе, встряхнул шинель, натер до блеска медную пряжку ремня, но, осмотревшись и увидев себя при солнце, покачал головой от удивления: валяясь на вокзальных скамейках и вагонных полках, он так все измял на себе, пропылил и залоснил, что ему невольно подумалось: «И сам не чище. В семи щелоках не отмочишь, тремя банями не отпаришь. Хорошо, что в солдатское снарядился, — известно, с казенного человека какой спрос».