ЖАНРЫ

Особенно Ломбардия. Образы Италии XXI
Шрифт:

Еще в oculo видны жирный павлин и кадка с апельсиновым деревом, тяжеленная, готовая обрушиться нам на голову, поэтому под ее край подставлена деревянная палка, чтобы нас от травм предохранить; эти детали намекают на то, что девицам и младенцам отведены роли второстепенные, обслуживающие главную идею Брачного Чертога. Апельсиновое дерево и его цветы, флер д’оранж, связаны с символикой брака. Один из путти держит в руке яблоко, демонстрируя его зрителю, причем яблоко имеет особую форму и явственно намекает на то самое золотое яблоко, что послужило причиной спора между греческими богинями. В руках других мальчиков – венок и стрела, что опять же намекает на венчание и любовь, на Венеру-Афродиту, богиню прекрасную конечно, но не то чтобы идеальный образец поведения супруги; жирный же павлин, птица Юноны-Геры, бабы сволочной, но супруги безупречной, говорит нам, что Барбара Бранденбургская, супруга маркиза, в этом Брачном Чертоге спать ложившаяся, столь же добродетельна, сколь и прекрасна, поэтому ей и отдается золотое яблоко, назло и Венере-поблядушке, и сварливой Юноне, и Минерве, старой деве, каковой Барбара не была ни в коем случае.Вроде бы все и так, и oculo лишь дополнение и деталь; но эта деталь торжествует над основным придворным повествованием; крылатые мальчики и небо, в oculo глядящее, сообщают о прямой связи с божественностью, которой рассказ о маркизе Лудовико и его семье внизу, на стенах, вроде как и лишен; и именно этот oculo – самая новаторская деталь росписи. В таком виде живописный oculo встречается впервые, затем подобный иллюзионистский прорыв будет использоваться художниками вовсю, барокко прямо-таки вытечет из этой дырки в потолке Палаццо Дукале, хотя об этом и позабудет; но не формальное новаторство определяет величие Мантеньи, хотя одного формального новаторства было бы достаточно, чтобы всегда смотреть на Мантенью задрав голову. Художник же возносится и над нами, задравшими голову, и над своими заказчиками: весь цикл фресок, подающих рассказ о придворной жизни, в действительности поверхностной, пустой и бессмысленной, как новую мифологию, венчает прорыв вовне, и голубое небо, в прорыв глядящее, подчеркивает искусственность того, что внизу, куда заглядывают девушки, происходит. Мантенья демонстрирует величественное отстранение от пресловутой реальности, пусть даже и мифологизированной; в вышине-то находятся не Лудовико с Барбарой, а безымянные красавицы – недаром голову матроны с накинутой на рогатую прическу вуалью пытались идентифицировать как портрет Барбары Бранденбургской, но неудачно, не стал Мантенья свою заказчицу вверх возносить – выше всех, и, о торжество политкорректности! – афромантуанка среди них; и невероятная синь глядит на нас сквозь oculo, а мы глядим в нее, она пронзительно свежа и открыта, она как порыв ветра сквозь внезапно распахнувшееся окно, и этот след, оставленный La Belle Dame sans Merci в Камере дельи Спози, чем он не небо Аустерлица? Жаль лишь, что в Камере дельи Спози на пол нельзя лечь, чтобы девушкам в глаза посмотреть и пообщаться с ними, а заодно и с вечностью, не задирая голову, а то и вам неудобно, и девушкам смешно. Девушки, смотрящие в oculo на нас, – пусть все и говорят, что, так как одна из них причесывает распущенные волосы гребнем, поэтому она утро воплощает, – для меня бессмертные прислужницы Lady of the Lake и сами – девы озера.

Камера дельи Спози – это чуть ли не единственное из всех произведений, созданных Мантеньей для Мантуи, оставшееся в этом городе. Впрочем, не материальное присутствие, а дух решает все; как Вермер определяет Делфт, так и Мантуя с Мантеньей связана неразрывно; он патрон-художник города – гораздо более значимый, чем официальный небесный патрон Мантуи Ансельмо да Баджо, мало кому известный святой XI века. Кажется даже, что имя Мантенья идет от имени Мантуя, что это чуть ли не прозвище по месту проживания, как это у итальянцев часто бывает, но это неверно: Андреа Мантенья родился недалеко от Падуи, в венецианских владениях, и его семья к Мантуе отношения не имеет. В 1456 году Мантенья, будучи двадцати пяти лет от роду, уже прославившийся своими работами в Вероне и Падуе, получает первое письмо от маркиза Лудовико Гонзага. Через год он переезжает в Мантую, и вся остальная его жизнь с Мантуей и мантуанским двором оказывается теснейшим образом сплетена; в Мантуе, в церкви Сант Андреа, он похоронен, и в Мантуе стоит его дом, Casa Mantegna, вроде как им самим для себя построенный и теперь превращенный в музей. Миф мантуанского двора всем обязан Мантенье, и если бы Мантеньи не было, то не было бы и никакого мифа: нет художника – и нет мифа, нет мифа – и нет двора, это только кажется, что двор существует; кто помнил бы о Лудовико с Барбарой, если бы не Камера дельи Спози? Во времена Гонзага Мантуя была набита шедеврами Мантеньи: в Палаццо Дукале висели «Триумфы», ныне находящиеся в Хэмптон-Корте, в собрании Ее Величества Королевы, в Кастелло ди Сан Джорджо – аллегории Студиоло Изабеллы д’Эсте, ныне находящиеся в Лувре; Мантую также украшали многочисленные росписи во дворцах, ныне утраченные, и множество картин в собраниях мантуанской знати и мантуанских церквах, ныне разбредшиеся по всему миру, по разным странам и музеям. Прогулка по Палаццо Дукале и соседнему с ним Кастелло ди Сан Джорджо, составляющим единый дворцовый комплекс, – это как бы и прогулка по утраченным Мантуей Мантеньям: вот здесь были «Триумфы», здесь – его луврские аллегории, теперь же… Пояснительные таблички услужливо указывают на то, где что находилось; я, как уже говорилось, не слишком люблю археологические развалины, говорящие нам о том, что когда-то было и чего теперь не существует, – не существует, ну и все, проехали, – но утраченный Мантенья – это история Мантуи, судьба особого, озерного города, непохожего ни на один другой город в Италии, а следовательно, и ни на один город в мире. Ну на Китеж разве что.

Мантуанский двор тоже какой-то особый, озерный. Мантуя известна с древности: основанная этрусками, во времена императора Августа она прославилась тем, что в ее окрестностях родился Вергилий, но, вообще-то, ни во времена римлян, ни во времена варваров в Мантуе ничего особо выдающегося не было. В Средние века она была заурядной ломбардской коммуной, которой заправляла гибеллинская, то есть проимператорская фамилия Бонаколси. Так продолжалось до 16 августа 1328 года, пока, поддерживаемые одним из главных итальянских авантюристов-разбойников позднего Средневековья – в Италии они называются кондотьеры, – веронским тираном Кан Франческо делла Скала, прозванным Кангранде, власть не захватили Гонзага, семейство совсем не знатное, но богатое. Кангранде надеялся с помощью этих нуворишей Мантую контролировать, так как планы у него были грандиозные – сам веронский тиран был зверь лютый, и то, что у него в Вероне нашел приют Данте, всячески его прославлявший, является главной – и, на мой взгляд, единственной – заслугой Кангранде перед человечеством, но Данте-то это совсем не красит. Установить свою диктатуру над Мантуей Кангранде не успел, так как умер год спустя после переворота. Влияние Вероны вместе со смертью Кангранде улетучивается, и Гонзага становятся хозяевами Мантуи. В 1433 году Джанфранческо Гонзага получает от императора Священной Римской империи титул маркиза – до того Гонзага довольствовались скромным званием Il Capitano del Popolo, что можно перевести приблизительно как «народный комиссар».

Став аристократами, Гонзага сохранили предприимчивость, свойственную буржуазии, и благодаря им, вкладывавшим много сил и забот в осушение мантуанских земель, Мантуя превратилась в важный экономический центр, снабжая многих, Венецианскую республику в первую очередь, продуктами сельского хозяйства; заодно Гонзага подрабатывали по старой привычке кондотьерами, и в результате в Мантуе, городе до того ничем особенно не выдающемся, сосредоточились большие богатства. Маркизы деньги не только тратили, но и вкладывали; своего старшего сына первый мантуанский маркиз женил на знатной немке Барбаре фон Гогенцоллерн, больше известной как Барбара Бранденбургская, и теперь уж в благородстве дома Гонзага не было никаких сомнений. Сын этот, унаследовавший маркизат, стал маркизом Лудовико III, прозванным Il Turco, Турок, за свою выразительную внешность, и именно он, главный Гонзага, благодаря Мантенье плотно уселся в истории искусств, такой сдержанный, строгий, так отлично выряженный в кафтан цвета цикламена чудного бледно-розового оттенка; маркиз небрежно развалился в своем маркизовом кресле и вполоборота, по ходу дела, диктует что-то склонившемуся к нему секретарю.

Как мы видим на фреске Мантеньи, Лудовико отлично понимает, что главная задача его жизни – позировать художнику; но, позволив себе во время позирования отвлечься для беседы с секретарем, рачительный маркиз демонстрирует всем, что он и о государственных делах не забывает, хотя и понимает всю ничтожность дел текущих по сравнению с недвижностью вечности, в которую он, посредством искусства, в данный момент входит, чтобы в вечности монументально застыть вместе со всей ничтожностью дворцовой текучки. Что ж, маркиз прав, общая история Италии о нем упоминает вскользь, и если бы не Мантенья, то не было бы истории никакого дела до того, что там маркиз своему секретарю шепчет. Зато теперь это интересует всех, и на страницах любой монографии по искусству Ренессанса Лудовико чувствует себя столь же привольно, как среди своего двора. Благодаря Мантенье именно Лудовико со своей небрежной величественностью стал воплощением просвещенной, спокойной и сдержанной власти, власти ренессансного правителя, разумно рулящего небольшим, но независимым и процветающим государством. Власти гуманизма, если хотите, хотя власть гуманизма – такой же миф, как и гуманность власти. Без Мантеньи же Лудовико был бы тем, чем он и был по своей сути – обыкновенным тираном.До нас дошли письма Мантеньи маркизу и кое-какие документы, связанные с мантуанской жизнью художника. Мантенья все время просит или жалуется: денег ему все время недоплачивают, соседи его обижают – то камень за ограду скинут, то на участок посягнут; причем все это растворено в лести, подчас довольно тонкой, и иногда сопровождается красочными рассказами. Вырисовывается образ человека очень неглупого, но не слишком приятного: раздражительного до желчности, требовательного до сварливости. Лицо Мантеньи, известное нам благодаря бюсту на его могиле в церкви Сант Андреа, этому впечатлению соответствует. Черты резкие, острые, поджатый рот обрамлен страдальчески-брюзгливыми морщинами, взгляд пронзительный и подозрительный, и это лицо человека не то чтобы даже пожилого, но очень пожившего, обрамленное гривой густых волос, очень художнической и вроде как давно нестриженой и даже нечесаной, хранит печать былой красоты, наверное – выдающейся. Лицо художника, предпочитавшего скульптуры людям и камень плоти и выработавшего манеру, которую, как всегда, лучше всех охарактеризовал Вазари: «Однако при всем этом Андреа всегда придерживался того мнения, что хорошие античные статуи более совершенны и обладают более прекрасными частями, чем мы это видим в природе, принимая во внимание, что, поскольку он мог судить и поскольку он это наблюдал в статуях, отличные мастера, их создавшие, извлекали из многих живых людей все совершенство природы, которая очень редко собирает и сочетает в одном и том же теле всю красоту; что поэтому-то и необходимо заимствовать одну ее часть от одного тела, другую – от другого. Помимо всего этого, статуи казались ему более законченными и более точными в передаче мускулов, вен, жил и других деталей, которые природа часто не так ясно обнаруживает, прикрывая некоторые резкости нежностью и мягкостью плоти, не говоря, конечно, о каких-нибудь старческих или изможденных телах, которых, впрочем, художники избегают и по другим причинам. Как можно убедиться, он охотно применял эти взгляды в своих произведениях, в которых действительно видна несколько режущая манера, подчас напоминающая скорее камень, чем живое тело».

Дошли до нас и письма Мантеньи к невестке Турка, Изабелле Гонзага, урожденной д’Эсте (1474–1539): в них все те же денежные вопросы. Изабелла д’Эсте, дочь феррарского герцога Эрколе, по мужу – маркиза Мантуанская, считается одной из самых важных дам ренессансной Италии и даже получила прозвище Примадонна Ренессанса. Она была женой внука Лудовико, Франческо II, – его отец, Федерико I, сын Лудовико и Барбары Бранденбургской, умер в сорок три года и процарствовал недолго – но про двух Франческо никто и не вспоминает, Изабелла же – притча во языцех, идеал эстетствующей дамы, столь расхожий, что она уже давно многих раздражает, в том числе и Муратова, все правильно про нее сказавшего. Присоединяясь к его характеристике маркизы, я только хочу добавить, что мне образ Изабеллы очень напоминает то, как Мережковский изобразил в трилогии «Царство Зверя» вдовствующую императрицу Марию Федоровну – неутомимую культуртрегершу, своей духовностью, энергетикой и гимнастикой всех доставшую.

У Тициана есть знаменитый портрет Изабеллы, хранящийся в Вене, в Музее истории искусств: она на нем совсем молодая, прямо-таки девочка, с выпущенными из-под модного тюрбана рыжеватыми кудряшками и с пятнистой мохнатой горжеткой, решительно наброшенной на одно плечо; за тот конец, что спускается к поясу, маркиза цепко ухватилась всей пятерней правой руки, как за винтовку какую-нибудь, этакая воинственная блондинка с горжеткой наперевес. Вся она крепкая, решительная и очень сильно отличается от той Изабеллы, что мы видим на большом портретном рисунке Леонардо. Рисунок из Леонардо был вынут маркизой чуть ли не шантажом, Леонардо явно ее недолюбливал, хотя вроде бы никогда и не видел. На рисунке Изабелла пухлявая и анемичная, слегка прикрытая поэтичной смазливостью; молодая конечно, – когда она к Леонардо приставала, ей еще тридцати не было, – но кажется старше, чем у Тициана. Учитывая то, что тициановский портрет сделан почти на сорок лет позже рисунка Леонардо – после 1530 года, то есть когда Изабелле было уже за шестьдесят, – этот портрет, воспроизводимый во всех биографиях Изабеллы, может служить прекрасным примером объективности визуальных свидетельств эпохи Возрождения. Одно из преимуществ живописи состоит в том, что она омолодить может так, как не удастся ни одному гламурному фотографу; но гений Тициана в том и состоит, что, польстив заказчице до последнего предела, образ-то он создает правдивый, и на его портрете Примадонна Ренессанса получилась вылитая Догилева в «Блондинке за углом». Изабелла – кто угодно, но явно не Дева Озера.

Какая бы она ни была, Изабелла д’Эсте приумножила художественные сокровища Мантуи, и, приставая ко всем знаменитостям, старым и новым: к Леонардо, Беллини, Микеланджело, Рафаэлю, Тициану, Корреджо, Джулио Романо, – она, не будучи самой богатой женщиной Италии, создала в своем дворце коллекцию, в Италии чуть ли не лучшую, так что вся просвещенная Европа ей завидовала; Мантенья же был у нее в кармане, она заполучила его вместе с титулом маркизы. Двор Изабеллы был гораздо более модным и продвинутым, чем двор Лудовико, и Мантенья, уже старый, близкий к своему семидесятилетию, должен был ей казаться несколько out of fashion. Можно себе представить, как эта плотненькая крашеная блондинка раздражала длинноволосого художника с трагическими морщинами по бокам рта и как он – свидетельство расцвета Мантуи времени дедов – раздражал ее. Увы, культуртрегерская деятельность Изабеллы при всей ее активности, несколько суету напоминающей, свидетельствует о том, что для Мантуи расцвет уже позади и мантуанская культура вступила в пору цветения, яркого, пышного, но таящего в себе предчувствие увядания.В знаменитых «Аллегориях», украшавших стены Студиоло Изабеллы, как называлась комната, где маркиза хранила свои сокровища – именно там находилась «Камея Гонзага» из Эрмитажа, – а заодно работала над своим имиджем и размышляла над тем, как бы и чем бы еще культурненько так поживиться, – это очень ощутимо. «Аллегорий» целых семь, над ними трудились и Перуджино, и Коста, и Корреджо – совсем уж авангардный мастер, воплощенный новый, XVI век, – но главные и лучшие – «Парнас» и «Триумф добродетели», созданные старым Мантеньей. Величие этих шедевров не обсуждается, но античность, на этих двух картинах представленная, столь прелестна, столь очаровательна, что есть в ней нечто от рокайля, она похожа на занимательные сценки, разыгранные фарфоровыми куколками в искусственных боскетах; никакого сравнения с величием мифа, развернутого на стенах Камеры дельи Спози, эти «Аллегории» не выдерживают. В этом своем умалении мифологии, обманчиво похожем на измельчание, Мантенья опять же гениально объективен: Изабелла, коллекционируя, расточала, и Мантуя хотя еще и находилась в привилегированном положении по сравнению с остальной Италией, живя в относительном спокойствии и избегая войн, все более истощается – как почва, все время вынужденная питать богатый урожай, – так как все силы города и окружающей его небольшой, в сущности, области, уходят на то, чтобы поддерживать цветение двора, в пышности своей доходящего до зловредной расточительности. Величавость Камеры дельи Спози, превратившаяся в кукольность «Аллегорий», характеризует развитие Мантуи от Лудовико до Изабеллы лучше любых исторических исследований.

В 1530 году муж Изабеллы получает от императора Карла V титул герцога; точнее, за немалые деньги покупает у него этот титул, и теперь мантуанские властители ценность своей фамилии повысили еще больше. Отныне старшие сыновья их герцогами становились с рождения – младшие оставались маркизами, – и жены старших звались герцогинями, и это прибавило важности семейству Гонзага, – ведь всего столетие назад они были «народными комиссарами» без всяких титулов. Теперь Мантуя – не маркизат, а герцогство, но после расцвета Лудовико и цветения Изабеллы наступила осень, и мантуанские герцоги – совершеннейшие ягодки, что видно по портретам: на них череда герцогов, Франческо, Гульельмо и Винченцо, состоит все из мужчин видных, барственных, холеных, склонных к полноте и усам; и художники их писали барственные и видные, Тициан да Рубенс. Главной ягодкой стал правнук Изабеллы и Федерико, герцог Винченцо I (1562–1612, герцог – с 1587 года). Его двор – золотая осень Мантуи; дворец набит сокровищами, но у герцога еще есть деньги на новинки, он покупает, например, «Смерть Марии» Караваджо, – авангарднейшую картину, прямо «Черный квадрат» своего времени, – приглашает ко двору Питера Пауля Рубенса (по его совету он «Смерть Марии» и купил) и фламандца Франса Поурбуса Младшего, чье имя сейчас мало что говорит публике, став достоянием историков и знатоков, но в свое время гремевшее, так как он был моднейшим портретистом, чем-то вроде гламурного фотографа Дэвида Лашапеля. У Поурбуса, как у Лашапеля обязаны отфотографироваться все Бритни Спирс, Дженниферы Лопес и Кристины Агилеры, иначе они и не знаменитости вовсе, все аристократы должны были отпортретироваться. Присутствие Поурбуса в Мантуе – свидетельство благосостояния герцога.

Винченцо I еще замечателен тем, что при его дворе работал Клаудио Монтеверди, и именно в Мантуе были поставлены чуть ли не первые в Европе полноценные оперы. Известен факт, что опера зародилась во Флоренции, но во Флоренции она именно что зародилась, и пребывала там в состоянии эмбриональном, в Мантуе же опера родилась, и в «Орфее» Монтеверди, поставленном в 1607 году, она явилась во всем блеске мелодрамы (от греч. melos – песня и drama – действие; изначально этим термином опера и обозначалась); то есть предстала перед публикой уже не эмбрионом, а полноценным младенцем, с головкой, ручками и ножками. Затем на протяжении всей истории европейской опера уже не изменялась, только росла и развивалась, так что все наисовременнейшие додекафонические оперы, да и мьюзиклы также, ведут свое происхождение от «Орфея» Монтеверди, как мы от Адама, и, как мы на своего праотца походим, так же и они походят на мантуанского «Орфея». С Монтеверди у Винченцо I были отношения еще более запутанные, чем у Мантеньи с Лудовико: опять же деньги и унижения.Уехав из Мантуи в Венецию, Монтеверди Мантую клял, но все время возвращался в этот город, прямо как мотылек на огонь, чтобы опять герцогу что-то сделать, мадригал написать или музыку для празднеств, и потом бежать и опять клясть его за неблагодарность и скупость, и опять возвращаться с упорством мазохиста, и никуда от Мантуи Монтеверди было не деться, так как, какая бы она ни была, но в это время – в начале XVII века – она была главным музыкальным центром Европы и существовала там уникальная возможность перед «Смертью Марии» Караваджо встретиться с Рубенсом и поговорить с ним о чем-нибудь – о музыке, об античности, о погоде или о том, какая все-таки сволочь Винченцо I, а герцогиня Элеонора, урожденная Медичи, ничего, конечно, но совершеннейшая La Belle Dame sans Merci, то есть холодная расчетливая сука.

Опера – интересно, это благодарность за то, что герцог Монтеверди покровительство оказал, или месть за то, что он композитору нервы трепал? – Винченцо I и обессмертила. Я, конечно же, имею в виду «Риголетто» Джузеппе Верди, действие которого разворачивается в Мантуе в конце XVI века, и под Герцогом в опере подразумевается Винченцо I. Известно, что сюжет «Риголетто» – чистый fiction, что либретто написано по мотивам пьесы Виктора Гюго Le Roi s’amuse и сюжет первоначально крутился вокруг короля Франциска I, известного бонвивана, но по цензурным соображением имя короля Верди было запрещено использовать, и он переделал короля в герцога, сделав местом действия Мантую, так как Мантуя, в отличие от Франции, никаких претензий к автору предъявить была неспособна; уж очень Гонзага в XIX веке стали безобидны, последний мантуанский герцог умер в 1708 году, и от рода Гонзага остались лишь отпрыски побочных линий. Благодаря «Риголетто» Мантуя получила славу «притона разврата»; схожая ситуация сложилась с Пармой, в которой Стендаль в своей «Пармской обители» воздвиг внушительную темницу, которой в Парме нет и никогда не существовало, но темница Стендаля прославила Парму чуть ли не так же, как сыр пармезан. «Риголетто» Мантую тоже прославила, так что в городе установлен своеобразный культ оперы, и в центре города, сразу за собором, можно увидеть Casa di Rigoletto, оттуда Герцог Джильду похитил, – очень живописный домик, с открытой лоджией, садиком во дворике. Домик вполне конца XVI века, теперь в нем находится офис Informazione turistica, а во дворике стоит статуя Риголетто, бронзовая, современная и очень отвратительная, 1978 года, работы Альдо Фальки. Casa di Rigoletto такой же подлинный, как и Casa di Giulietta в Вероне; но что же подлинно в нашей жизни? – и какое нам дело до того, что Casa di Rigoletto на самом деле старый дом капитула собора? – не будет же никто отрицать, что опера «Риголетто» Верди и пьеса «Ромео и Джульетта» Шекспира существуют, так почему же не могут существовать Casa di Rigoletto и Casa di Giulietta? Не просто могут, но они должны существовать, вот они и есть, во всей подлинности fiction. Та же подлинность fiction в образе Герцога. Вообще-то, Винченцо I, особенно в юности, очень хотел прослыть донжуаном; однако в его способности к донжуанству были сильные сомнения. Скандал, связанный с его первым браком с Маргаритой Пармской, прогремел на всю Италию: оказалось, что супруги почему-то не могут вести супружескую жизнь, и было назначено разбирательство, арбитром которого выступил сам Карло Борромео (будучи девственником, он хорошо в этом разбирался). Во всем, как это чаще всего было в это фаллоцентрическое время, обвинили ее, а не его; супругов развели и бедную Маргариту отправили в монастырь. При этом ходили сплетни, что на самом-то деле виновата не новобрачная, а жених-импотент, ни к чему не способный. Импотенция в это фаллоцентрическое время была самым обидным и опасным обвинением, какое только можно было выдвинуть правителю, и юный герцог старался пустить всем пыль в глаза своим либертинажем, отчаянно предаваясь развлечениям и удовольствиям и всячески афишируя свои успехи у куртизанок, – отсюда и оперный Герцог. Несмотря на его старания, слухи продолжали ползать, и, когда герцог стал свататься к Элеоноре Медичи, хитрые флорентинцы потребовали, чтобы жених публично доказал свою мужскую состоятельность на специально отобранной девице. Жених доказал, но не сразу, слухи шевелились, причем подтверждение им мы находим в документальных свидетельствах: Винченцо проявлял особый интерес к афродизиакам, в том числе финансировал экспедицию, отправленную в Южную Америку на поиски некоего средства, возвращающего потенцию. В конце концов, у Винченцо и Элеоноры было шесть детей!!! – но ему все было мало, и даже в браке герцог пытался щеголять своим либертинажем, вызывавшим подозрения, – вроде как герцог заводил любовниц, главной обязанностью которых было свидетельствовать, что они любовницы герцога, и все; имитация любовной связи их обязанности и исчерпывала. Подлинность fiction, однако, сильнее реальности, и герцог Винченцо I превратился в Герцога Верди, пленяющего нас своими ариями лучшего и обаятельнейшего донжуана из всех донжуанов, когда-либо на сцене появлявшихся, будь то Дон Жуан Тирсо ди Молина ли, Мольера ли, или Моцарта, или даже Дон Жуан ди Марко Джонни Деппа, хотя с обаянием Джонни трудно спорить. Винченцо получил, в общем-то, то, чего добивался, не знаю, доволен ли он сам результатом; но Герцог – Дон Жуан обаятелен настолько, что, когда мы заслышим:

Поделиться с друзьями: