Отчий дом. Семейная хроника
Шрифт:
Непрестанно боролись любовь с гордостью, и гордость победила.
Елену Владимировну с ребенком и няней Павел Николаевич решил отправить на лето в Крым, — все что-то плохо поправляется после последних родов.
— Может быть, мама, и вы поедете с Леночкой? Вам бы тоже не мешало отдохнуть около моря.
— Не в Крым, а в монастырь мне надо… жизнь доживать.
Павел Николаевич поморщился. О монастырях он был общеинтеллигентского мнения: они набиты лентяями и лицемерами обоего пола, ловко эксплуатирующими народное невежество и суеверия. Коротко и ясно.
— Вы полагаете, что в монастыре попадете под крылышко святости?
— Нет, не думаю. Я и сама не святая. Не здоровые, а больные нуждаются в святом пристанище. Ваша двоюродная бабка, княгиня Марья Алексеевна, в молодости большая грешница была, а умерла в монастыре. И все свое состояние в монастырь отдала…
Легкий испуг шевельнулся в душе Павла Николаевича. Не от корысти, а просто от мысли, что мать может так глупо распорядиться имением. Он-то проживет, ему наплевать, но есть другие, есть внуки, а главное — очень уж досадно лености и тунеядству покровительствовать…
— Моя двоюродная бабка поступила весьма глупо: монастырь, конечно, никаких добрых дел с помощью ее земельного дара не творит, а сдает землю втридорога мужикам, а монахини жиреют…
— Да ведь у вас нет ничего святого!..
— Бог дал нам голову и руки: работай во благо Господу, себе и ближним. Все в монастырь уйдем, так работать будет некому.
— Да ведь люди, Павел, не из одного брюха сделаны. Я, слава богу, потрудилась и на себя, и на вас всех.
Павел Николаевич пожал плечами:
— Так-то оно так, а все-таки без пищи, как установлено наукой, обойтись тоже невозможно. Даже этому пророку… как его?.. Илье! Так и ему понадобился ворон, чтобы таскать пищу [270] .
— Какой ты циник! Оставьте меня в покое…
Надо сказать, что Павел Николаевич, как и вообще вся наша передовая интеллигенция, любил иногда побогохульствовать. Настоящим атеистом он не был, от церкви и православия не отпадал, раза два-три по собственной инициативе посещал храм Божий и несколько раз в году представительствовал перед Господом от земских учреждений на молебнах и панихидах в разных торжественных случаях, но, в сущности, вопрос о Боге он еще в юности отложил в сторону и никогда уже им особенно не занимался и совершенно не интересовался тем, что будет с ним после смерти. Праздный и пустой вопрос. Тем не менее, ни с Богом, ни с церковью Павел Николаевич не воевал, никаких обрядов и таинств не отвергал, раз в год говел и причащался, во все кружки и тарелочки клал, даже и свечки перед образами возжигал. Исполнял все это, как дань известной социальной корректности, приличий. «Пустая вещь галстук, а без него обойтись все-таки нельзя в обществе!» — говорил он. Бог, церковь, религия — все это было для него неизбежными условностями социальной жизни и общения, и то внимание, которое Павел Николаевич уделял Господу, напоминало тот поклон с напускной приветливостью, которым обмениваются при встречах малознакомые и часто мало уважающие друг друга горожане. Павел Николаевич, как и все передовые люди своего времени, стоял за полную свободу религиозной совести, но свобода эта была весьма несовершенная: относясь очень почтительно к религиозной совести всяких иноверцев, Павел Николаевич совершенно не церемонился со своей верой, своей церковью и своим духовенством. Над «своими» допускалось, довольно злое порой, издевательство, не говоря уже об игривых остроумных шуточках. Стоило очутиться Павлу Николаевичу в веселом подвыпившем и сытно покушавшем мужском обществе, как сейчас же начинались нескромные анекдоты, и религиозная свобода совести кончалась примитивным грубым кощунством. Это кощунство, впрочем, перло из всех интеллигентных душ. Вся соль и пикантность рассказываемых в таких случаях анекдотов заключалась в том, что свобода совести разрешала передовым и просвещенным людям делать действующими в анекдотах лицами монахов, монахинь, священников и не щадить для пикантности и красного словца никаких святынь церкви и своей религии. Стоило только одному начать эти анекдоты, как каждый из присутствовавших спешил выложить из своей души весь огромный запас накопленной и хранимой кощунственной скверны, причем рассказчиков нимало не смущало, если среди многих кощунствующих присутствует один-двое людей искренно верующих, и никто не находил нужным считаться с их религиозными убеждениями и совестью. Да и сами эти верующие не возмущались и не протестовали, а смиренно слушали и слегка поулыбывались, так что трудно было кощунникам понять: одобряют или не одобряют. В глубине-то души эти верующие, конечно, возмущались, но им не хотелось показать себя людьми отсталыми…
270
Илия-пророк (IX в. до Р.Х.) жил во время правления царя Ахава, когда иудеи поклонялись языческому богу Ваалу. В наказание Господь послал на них засуху, а Илия ушел в пустыню, куда по воле Божьей пищу ему приносил ворон.
Не интересуясь совершенно Богом, эти люди с гордостью называли свой народ, по Достоевскому, «богоносцем» [271] и уважали, особенно сектантов, именно за богоискательство, которое лично для себя считали пустым вопросом. Все это пришлось сказать не с целью обличить Павла Николаевича, а чтобы объяснить его поступки и поведение по отношению к действующим в повествовании лицам, особенно же к жене брата Ларисе Петровне и ее родственникам.
Мысль о монастыре не покидала Анны Михайловны, но вопрос этот был большой и нелегко разрешимый, а предстояло сделать выбор — ехать либо в Никудышевку, либо в Крым с невесткой. В Никудышевке ее пугала неизбежная встреча в своей семье с новой родственницей — «бабой». И страх, и гордость, и неизбежное унижение перед соседями-дворянами и дворней. Анна Михайловна отказалась от поездки в Никудышевку. Туда пока отправили только Сашеньку с Петей и Наташей. Жену с ребенком, няней и матерью Павел Николаевич проводил в Крым. Удобно, не надо трястись в экипажах по ухабистым и пыльным дорогам: голова Тыркин посадил на свой лучший пароход, предоставивши в распоряжение путешественников всю рубку отправляющегося пустым буксирного парохода до Нижнего, а там сел в поезд и катись до самого Севастополя! Сам Павел Николаевич пока остался еще в Алатыре.
271
Словосочетание «народ-богоносец» произносит Шатов во время беседы со Ставрогиным («Бесы», гл. VII).
Таким образом, первыми ласточками в Никудышевке были Сашенька с гимназистом пятого класса Петром и с институткой Наташей.
За ними был прислан на тройке Никита, и дорога от Алатыря до Никудышевки была полна радости и веселых приключений. Вылезали из экипажа и рвали во ржах васильки и розовый куколь [272] , ловили молоденького зайчика, нашли ежа, видели деревенского дурачка, пили чай на постоялом дворе, где какая-то баба кричала — родила ребеночка. Много интересного! И разговоры с Никитой не обрывались всю дорогу: надо узнать все новости в Никудышевке, а их так много накопилось за год!
272
Травянистое растение семейства гвоздичных.
— Дядя Гриша живет?
— Как же! Слава Богу… живы, здоровы…
— Какой он?
— С бородой уж…
— И усы есть?
— Как же не быть? Не скопец он.
— А жена у него — баба?
— Гм… Чай, на мужиках не женятся!
— Нет, не про то! Она не барыня, а баба?
— Была баба, а стала барыня.
Все интересно: и про Гришу, и про его бабу, и про старого Волчка.
— Околел зимой Волчок! По лесам мыкался; видно, что маленько волки погрызли…
— Бедненький…
— Никак, барышня, плачешь? По псам-то грех плакать…
— Ну да! Я думаю, жалко мне Волчка…
— Больно уж вы жалостливы. А вот я помру, ты, барышня, не поплачешь!
Сашенька молчалива. Она везет с собою и радость, и грусть тайную: в Казани жених остался, студент Гаврилов, медик, на пятый курс перешел. Никто этого не знает, и никому она этого пока не скажет, даже матери. Вот когда приедет в Никудышевку, тогда…
Вот и последний знакомый лес перед Никудышевкой. Гуляли здесь когда-то с Сашей Ульяновым. И с убитым Володей Кузмицким гуляли…
Сладкая грусть воспоминаний теплится в Сашенькиной душе от далеких уже воспоминаний, но встанет в памяти лицо Гаврилова, и радость шевельнет девичьи губы…
Так грустно звенят в лесу колокольчики. Наташа гриб увидала, — непременно надо остановиться.
— Тпру! Ну, вылазь! Где ты там увидала гриб? Рано еще грибам…
— Пенек это! — разочарованно звенит голос Наташи…
Влезла в экипаж. Никита погнал лошадок, замелькали стволы деревьев мимо; ветви норовят по лицу хлестнуть. Солнышко вечернее золотом пятнится на лесных лужайках, а в глубинах лесных зеленый сумрак стелется. Даже страшно.
— Никита? А Леший бывает на свете?
— Сколько угодно! Однова я ехал маленько выпимши, так он взял под уздцы лошадок-то да и завел с дороги в трясину… Я проснулся, а он из куста глядит да смеется… Я его, это, окрестил, он и того… не видно.
Про кикимору тоже начал рассказывать Никита, да лес в стороны разбежался, и впереди никудышевская церковь за господскими садами колокольней выглянула на Петю с Наташей. И про кикимору стало неинтересно. Вздрогнули сердца радостью горячей:
— Никудышевка!
Никита еще ходу надбавил. Въехали на взгорье, и все как на ладошке. Родной дом крышами из зелени смотрит. Под крышей окошечко от солнышка заходящего золотом сверкает. Вот и речка с мостиком, а с него две дороги: направо в Никудышевку, а налево — к барской усадьбе.
— Эй-эх, милые! Попрыгивай! — кричит Никита, поигрывая кнутом.
Застучали бревнушки моста, промелькнула баба деревенская. Петя и Наташа про Гришину жену вспомнили. Не она ли?
На барском дворе собаки колокольчики услыхали — лай подняли, встречать бегут. Ворота растворены, и из них воз с досками навстречу потянулся, а около телеги — женщина…