Овидий в изгнании
Шрифт:
######################################
Вечера сценической дружбы
Областной театр в гостях у областной филармонии
В программе:
В. Шекспир.
Сценическая обработка – Г. Запущенный
«Ричард III, или Горбатого могила исправит»
Эсхил. «Орестея».
Адаптационные работы – Г. Запущенный
Часть первая. «Агамемнон, или Баба бредит, да кто ей верит»
Часть вторая. «Хоэфоры, или Щука умерла, ан зубы живы»
Часть третья. «Эвмениды, или То и закон, как судья знаком»
Режиссер-постановщик – В.З. Роговой
Мастер декоративной кладки – С. Эли
Цветозвук – Р. Головатый
Исторический визажист – Е. Греко
######################################
– Нам бы такую, – сказал средний. – Смотри, Иваныч, какие шрифтовики работали. Даже фамилия «Запущенный» нарядно смотрится. Не говоря уже о Шекспире.
– Мастера, – с уважением сказал старший.
По лестнице вдоль галереи классиков инструментальной музыки спустились смычковые и духовые, направляясь к служебным помещениям. Замыкал шествие гобоист Ванслов, несколько выцветшая пройма явственно обозначалась у него под ушами; на классиков в желтых рейках он посмотрел мельком и с неприязнью. «Пойдем и мы, Василь, – сказал старший сантехник, глядя на часы, – того гляди в тарелки ударят, поговорить не успеем».
Эмбек Азатович, похожий на старую большую черепаху, сидел в первом ряду. С ним рядом гнездилась деятельная женщина в дымчатых очках. Средний сантехник знал ее: на базе ведомственного клуба «Лелик и Болик» она организовала кружок ваяния по живому, где именитые дантисты проводили мастер-классы, показывая, как с помощью обычной бормашины, ватки и команды «Сплюньте» можно в домашних условиях изготовить конную статую Джорджа Вашингтона. На коленях у нее разложены были какие-то листы, поминутно разлетавшиеся, и Эмбек Азатович, тыкая в них коричневым пальцем, недовольно говорил: «Это не так. Мы же договаривались, саксофонисты сначала. Здесь нужно яркое пятно. С распиливаньем женщин можно до второй части повременить. Не заветрятся». Женщина соглашалась с нервической покорностью и рисовала на полях стрелки, в силу которых саксофонисты передвигались вверх, а членимые женщины – к финалу. «Мы к вам, Эмбек Азатович», – сказал старший сантехник, став у него над душой. «Лидочка, после», – распорядился тот, и женщина упорхнула. «Присаживайтесь, молодые люди, – сказал Эмбек Азатович, полуприкрывая морщинистые веки. – Чем могу служить?» Старший сантехник, стесняясь, изложил проблему. «И вы думаете, чем я вам посодействую?» – отстраненно спросил Эмбек Азатович. У старшего сантехника не было подготовленного ответа, и он апеллировал к громадному опыту Эмбека Азатовича вообще. «Вот что, молодые люди, – сказал тот, откидываясь на кожаную спинку. – Я вам расскажу сейчас одну притчу, а вы сделаете из нее выводы для себя, если сможете». Сантехники, несколько затронутые этим тоном, тем не менее попросили его сделать одолжение и рассказать им эту притчу. Он глухим голосом, останавливаясь в те мгновенья, когда мимо проходил кто-нибудь с шумной импровизацией или волокли на сцену пианино, рассказал историю о фее, покаравшей некогда город Усть-Степь.
Вот что там вышло.
Давным-давно, когда сказочный народец переселялся из Европы на Острова Блаженных, одна фея, отставшая от стаи, поскольку ей надо было уладить некоторые дела в английской королевской семье, сделала по пути остановку в городе, который назывался, положим, Усть-Степь. В номере местной гостиницы, где она решила провести ночь, с тем чтобы утром вновь пуститься в путь, оказалось холодно, обогреватель ей не дали, потому что употреблять отопительные приборы с открытой спиралью было запрещено, а других не было. Она попросила кипятильник, чтобы превратить его в обогреватель, но кипятильники тоже были денонсированы. Она была женщина пожилая, зябкая и привыкшая хоть к минимальному, но все же комфорту. Под плоским одеялом нездорового цвета она долго ежилась и подбирала ноги. В темноте, лежа с открытыми глазами, она слушала утробный вой в системе отопления, вспоминая золотые яблоки и тихие эльфийские хороводы на Островах. Когда она уже дремала, а кончик носа, высунутый из-под одеяла, отмерзал на посту, как enfant perdu, соседи за стенкой запустили мульткараоке и начали исполнять песню сорняков. Она очнулась и постучала туфлей в стенку, ей ответили коллективным обещанием сглодать овес и уничтожить кукурузу. Она высунула руку из-под одеяла, нашарила на тумбочке волшебную палочку, и караоке за стенкой лопнуло, а у соседей село горло. Она уснула. Часа через два сходбище с гитарой и девочками за окном снова ее разбудило. Струны она порвала, поющих превратила до утра в резные фигуры гномов и зебр в детском городке, а в девочках вызвала неистребимый позыв выучить химию на завтра. Соседи хрипло спросили в дверь, нет ли у ней чего от горла. Она вернула им органический звук в объеме сорока процентов, но караоке не восстановила. До шести утра она получила возможность спать спокойно, а с этого момента в артиллерийском училище напротив гостиницы курсанты в рамках подготовки к юбилею учебного заведения вышли на плац и принялись ходить по нему с песней «Девочкой своею ты меня назови» и свистом на рифмах. Она была в общем дама благодушная, но и у нее были свои пределы, а старость делает женщину раздражительной. Она вылезла из постели, в своей ночной рубашке и с нечесаными седыми волосами, распахнула окно навстречу морозному утру и, взмахнув рукой, в запале досады прокляла этот город, продекламировав над его улицами и площадями стихотворение Николая Грибачева «Высшая любовь». Для тех, кто его не помнит, приведем его полностью:
Снега и травы, соловьи и ливни,
Гряды холмов, леса, речная гладь…
Что объясняться родине в любви мне,
Привычное привычно повторять?
Что говорить о том, как по-сыновьи,
Под завихренья личной суеты,
Я радуюсь,
в ней замечая новые
Спокойного величия черты?
Ни жарче ей, ни холодней от слова.
Ей надобны дела,
дела,
дела,
Как высшая всего первооснова,
Что к озареньям разума вела.
С чем в поле утром шла, и в цех завода,
И в бой, и в путь немеряной длины,
С чем штурмовала
бездны небосвода
До рубежей Венеры и Луны.
Дела, дела.
Вчера, сегодня, завтра
Чтоб хоть на метр вперед, на шаг один
В кипенье юношеского азарта
И выверенной мудрости седин.
Свистеть ли соловью,
греметь ли бою –
Дерзай, твори и в новый день зови.
И это будет
высшей к ней любовью
И лучшим
объяснением
в любви!
Слова не растворялись в воздухе, как обычно с ними бывает, но, произнесенные разгневанной волшебницей, разрастались, становились из какого-то плотного, темно-красного вещества и громоздились над городом, преграждая улицы, наглухо баррикадируя подъездные двери и застя свет в окнах пятого этажа. Город был небольшой, стихотворение Грибачева придавило его весь. Она щелкнула пальцами, по этому знаку золоченая колесница, запряженная драконами, подлетела и остановилась у карниза, и полусонные жители Усть-Степи, повылезавшие из домов, смотрели, как она, великолепная в своем гневе, улетает на темный еще запад, мелькая меж буквами слова «свистеть». И тут до них до всех, задравших головы, донеслось прощальное условие: стихи Грибачева, наказавшие город, будут висеть над ним до тех пор, пока жители не сделают из них идеального стихотворения. Вымолвив это, она растаяла на холодном горизонте.
Оправившись от первого шока, жители собрались на главной площади. Прежде просторная, с чугунной статуей отца-основателя и гулявшими по ней пыльными ветрами, она ныне занята была выражением «о том, как». Жители разместились на ней кто где мог, плохо слыша друг друга в каменных лабиринтах, и начали бурно обсуждать ситуацию. Рука основателя высовывалась из буквы О, благословляя те решения, которые они окажутся в состоянии принять. Граждане договорились до того, чтобы выделить инициативную группу, в нынешней чрезвычайной ситуации сопоставимую по полномочиям с администрацией города. Группу назвали Комитетом Высшей любви и выделили ей помещение краеведческого музея. Возбуждение улеглось, сменившись пафосом освоения мира. Пробовали буквы брать киркой и автогеном, чтобы хоть боком вылезать из подъезда; кое-где получалось, но чаще нет. Комитет Высшей любви работал денно и нощно, в музее горел свет, усталые люди засыпали в накуренных залах на чучеле полосатого оленя.
Первые предложения Комитета были: оперативно создать институт по изучению стихотворения Н. Грибачева и результаты его исследований выносить на страницы городской прессы. Тогда же «Высшую любовь» ввели отдельным курсом в школьную программу, потеснив ею ОБЖ и серьезно ущемив в часах органическую химию. Одновременно Комитет втянулся в разбирательство с городскими властями, на чьем балансе теперь находятся буквы и кто ответствен за благоустройство территории. Поделили так, что за буквы никто материальной ответственности не несет, охранять их не следует, а имеющее произойти выветривание надо всячески поощрять и приветствовать; улицы города от слова «мне» до выражения «и в цех завода», раздавившего проходные городских электросетей, находятся в ведении жилкомхоза, новообразованное транспортное кольцо вокруг слов «дела, дела, дела» убирается и озеленяется из средств Комитета, а все остальное лежит на ответственности домкомов.
Научные исследования и сопряженные с ними уроки развития речи шли сначала стихийными усилиями энтузиастов, а потом получили методическую основу. Думали первое время, в романтическую пору науки суммаморологии, что такое хорошее стихотворение, как «Высшая любовь», само по себе недалеко от идеального, и достаточно где-то в нем переставить слова, придав ему последний лоск и штрих, чтоб задачу выполнить. Для этого писали: «Леса, холмов гряды, речная гладь», «С чем бездны штурмовала небосвода» и, подымая нетерпеливую голову, смотрели, что изменилось. Потом голову опускали и переходили к более смелым ритмическим вариациям, придавая, скажем, второй строфе такой вид:
Что говорить, как по-сыновьи,
Под суеты завихренья личной,
Радуюсь, в ней замечая новые
Черты спокойного величия?
Потом уже дерзали от каботажного плавания по тексту уйти в свободное творчество, всемерно придерживаясь, однако, державной поступи первоисточника, с призывами вроде «Дерзай греметь, как цех завода» и лейтмотивом любви к родной земле, пусть и переживающей временные неудобства. В исследованиях отмечали вообще, как стилистическую доминанту, скудость личных форм глагола, и между прочим то, что единственной личной формой настоящего времени является слово «радуюсь», и делали из этого почти мистические и во всяком случае нравственные выводы. В школе уроки давали на эту тему, и каждый учащийся знал, что слово, емко рисующее авторскую эмоцию, стоит в седьмой строке, а на уроках краеведения делал доклад, что на это емкое слово можно посмотреть на улице Песцеватого, сразу за моргом, напротив троллейбусного депо, на нем местные дети выцарапали ряд других емких слов, но к ощутимым успехам выветривания это не привело. Отмечали, что в стихотворении 120 ямбических стоп, и если разделить его по принципу золотого сечения, то середина придется на слово «небосвода», и случайным это назвать нельзя, язык не повернется. Всякий транспорт прекратил существование; по некоторым улицам было вообще не пройти, и их понемногу покинули, оставляя крысам и тлению; в некоторых, наоборот, проходимость была хорошая, и они расцветали, там открывались супермаркеты, услуги связи, ночные клубы и совсем подозрительные центры структурирования воды. Жилье там дорожало невообразимо, люди обогащались, продавая комнаты в коммуналках. Буквы выкрашивали в привлекательные цвета, а ночью они горели неоновой рекламой. Комитет забирал все больше власти, претендуя на неподотчетное планирование городского бюджета, и когда администрация попыталась его укоротить с помощью силовых органов, люди по призыву Комитета высыпались из домов, с плакатами «Хоть на метр вперед к озареньям!» и «Чем свистеть, дерзай!» засели меж буквами слова «по-сыновьи», выходившего торцом на здание администрации, и пообрывали силовым органам руки, когда те пытались надавить на общественность в лексических теснинах. После этого вся власть перешла Комитету, и он, урезав расходы на тяжелую промышленность и здравоохранение, бросил силы на синтаксические исследования и прокладку коммуникаций через словесные ряды. Тут обнаружились новые настроения. Поскольку долгие годы, чаянья и траты не приводили к единственному результату, оптимистический рационализм Комитета терял кредит доверия в обществе. Где-то в подземных трещинах заводились секты, проповедовавшие, что условие об идеальном стихотворении – на самом деле соблазн, ложное условие, которому надо противостоять, смиряясь перед наличным стихотворением и храня в нем каждую букву, пока послушанию не выйдет срок, нам неведомый. Комитет отлавливал таких проповедников и судил их скорым судом, но их косноязычные тирады соблазняли общество, и не в одной дружеской компании, за сытным столом глядя в окно на какой-нибудь суффикс прошедшего времени, загаженный голубями, вполголоса говорили: «Черт знает, Паш, может, они и правы… Ведь смирение, в самом деле, города берет… Вот и Достоевский…» Комитет отлавливал и таких, кто не к месту поминал Достоевского, давал им публично покаяться по радио, а потом девал неведомо куда. Официально объявлялось, что Достоевский имел в виду совсем другое, осуждая, наоборот, левацкий уклон в смирении, и его известную фразу «Это не то» надо понимать именно в таком смысле. Ропот нарастал в обществе, Комитет высшей любви поставил гильотину под словом «немеряной», и там по пятницам пошли разыгрываться казни, пока на респектабельных северных окраинах, прикрытых от холодных ветров теснотою словесного ряда, не вспыхнул бунт дизайнерской группы «RAUM UND DURCHGANG», хотевшей социальных гарантий, и был поддержан одичавшим комбайновым заводом и работниками сферы обслуживания. Кровавый хаос, разразившийся в кассе букв и слогов, кончился тем, что верхушка Комитета, плененная на экстренном заседании ворвавшимися дизайнерами, была отправлена по накатанной дороге, Под немеряную, как ее звали в народе, а победившие дизайнеры составили новый Комитет пересмотра высшей любви, чьим лозунгом было общественное примирение и сотрудничество сословий. Но мысль, долго бившаяся о стихи, устало закоченела, а меж тем расцветал на мостовой эротический словарь веселящейся толпы, в котором и «гряды», и «повторять», и «завихренья» приобретали ужасающий по скабрезности смысл, и в то время как в бельэтажах, под негромкий разговор высшей образованности, исполнялись изящные эротические эпиграммы: