Овидий в изгнании
Шрифт:
Радуюсь я, что от холмов Венеры привычно до бездны
Выверенной повторять будет и путь мне, и бой, –
в казенных кабаках, не обинуясь тем, что «гладь» – все-таки существительное, а не призыв, а «штурмовала» – глагол, а не «кого-чего», под визг хроматической гармошки пели пронзительно-ядреные тексты вроде следующего:
Жарче штурмовала гладь!
Чтоб кипенье повторять,
Завихренья надобны
Мне немеряной длины!
Новый Комитет пересмотра не знал, чего ему хотеть от себя и общества; на его заседаниях одно время серьезно рассматривали концепцию невмешательства в текст, основанную на том, что «Высшая любовь» исторически стала градообразующим фактором, под действием которого сложились на данный момент удовлетворительно функционирующие инфраструктуры, способы ориентации, морально-нравственные ценности и ряд процветающих научных дисциплин, таких как стихотопография; потом заметили, что эта концепция мало чем отличается от сектантской трактовки стихов Грибачева как Божьего бича, и решили ее членораздельно не оглашать, но на практике ее придерживаться до появления лучшей. Люди со временем дичали, из принудительных слов у них ничего не выходило, а с другими они не могли, и теперь в быту объяснялись больше криками и жестом. Институт держался дольше всего, там были рафинированные интеллектуалы, умевшие из тридцати восьми существительных делать чудеса, а когда открылся способ производить их из других частей речи, вследствие чего лексический запас пополнился словами «личность», «повторизна», «впередище» и «гремля», это отмечено было трехдневным гуляньем с массовыми насилиями над личностью, повторизной этих насилий и фейерверками из смоляных бочек. В подвалах развивались черные магические практики; из уст в ухо передавали, что кому-то удавалось с помощью магического слова ТЛИДВЧД, составленного из каждой седьмой из первых сорока девяти букв текста, призвать духов земли, древних циников с экземой на лбу, и они дали какие-то положительные пророчества о судьбе города, но каким количеством непорочных младенцев эти интервью были покупаемы, прямо не сообщалось.
И в конце концов настал момент, когда люди покинули город. Они вышли из него угрюмой стаей, не оглядываясь, отбивая набеги волков и оставляя на снегу больных паршой. Они дошли до близлежащих гор, выжили пещерных медведей из их обиталищ и вселились туда со свирепой уверенностью в том, чего выразить словами не могли.
А в городе осталась одна старушка, тронувшаяся рассудком еще в первой молодости и ходившая вечно в соломенной шляпке; не приходясь никому родней, питалась она чем Бог пошлет, и Он, наказав ее земляков ямбическими строками, ее бедности не забывал. У нее перед балконом, куда она сыпала залежавшиеся крошки земляничного печенья и стирального порошка для голубей (давно уж улетевших, потому что голуби не живут там, где нет людей), громоздилась буква Ж из слова «жарче», через которую свет проникал только с девяти до половины одиннадцатого утра. Сидя в полумраке, она вела бесконечные беседы со своим кавалером, который у нее то ли когда-то был, и она из-за этого повредилась в рассудке, то ли его никогда не было, и повредилась она из-за этого, – неважно, но она говорила за них обоих, от себя ласково упрекая его за ветреность и от него горячо опровергая ее обвинения и предъявляя какие-то там доказательства своего постоянства. Бесконечные эти разговоры их обоих не пресыщали, потому что больше заниматься им было нечем. Однажды зимним утром, выглядывая с вытянутой шеей в просветы буквы Ж, она замечала снежные пологие холмы, окрашенные розовым, и раздумывала, хорошо ли было бы сейчас, взяв своего кавалера с собой и выбравшись из загроможденных высшей любовью улиц, оказаться в ветреном поле, с качающимися былками мертвой лебеды, чтобы там снова завести их нежные укоризны и пылкие оправдания. И вот, раздумывая об этом, она почти механически сказала себе:
Холодней будет
о том, что привычно, мне
в поле говорить.
Это и было то идеальное стихотворение, которое столько лет тяготило город: и тяжкие, облупившиеся буквы, в которых ночевали бездомные и собаки, тут же рассеялись, точно их никогда не было; и люди, ушедшие в бесплодные горы, подняли глаза от своих мотыг и смотрели, пытаясь понять, что изменилось в обыденном поле их зрения.
– Боюсь, это все, чем я могу вам помочь, – закончил Эмбек Азатович.
Последовала минутная тишина.
– И что вытекает из этой притчи для нас? – с недипломатичным нажимом спросил средний сантехник.
Эмбек Азатович пошевелился.
– Если бы я хотел сказать, что вытекает из этой притчи, – ответил он с легким раздражением, – я должен был бы рассказать ее заново от начала до конца. Вы на этом настаиваете?
– Ни в коем случае, – поторопился старший сантехник.
– Прекрасно. Тогда, я полагаю, я ответил на ваши вопросы.
– Эмбек Азатович, – искательно сказал старший сантехник, – можно мы вам в филармонию японскую виолончелистку подарим? А то у нас лишняя.
– Японскую, говорите. – Эмбек Азатович пожевал губами. – А как она в смысле выездов в подшефные колхозы? Не заноет? Справки не понесет из поликлиники?
– Выдержит, – подумав, сказал Семен Иванович. – У них там бусидо. Строго очень с вассальной верностью. Чуть что не так – давай животы кроить.
– Что же, приводите, – благосклонно сказал Эмбек Азатович. – Где-нибудь в пятницу, ориентировочно, у нас оценка и прием. А сейчас – извините, концерт начинается. Всего хорошего.
Старший сантехник, ударив себя по коленям в знак завершения и поднявшись, потянулся к выходу; за ним шел средний, шипя ему в сутулую спину: «Надо было виолончелистку сразу дарить. Он бы, может, почувствовал себя обязанным». Сзади грянул магнитофонный звук, и занавес с шелестом разъехался под плески зала. Отчетный концерт застал их на месте, уходить теперь было неудобно. Они присели с краю.
Глава седьмая,
На сцену, благожелательно колеблясь телом, вышла женщина-конферансье в праздничных блестках.
– Дорогие друзья, – авансом нарекла она присутствующих, – мы начинаем концерт, посвященный юбилею нашей филармонии. Сегодня мы славим творческий Дух, который из века в век один и тот же, потому что дух не имеет возраста. Его откровения были явлены Платону, Данте, Веласкесу, Даниилу Андрееву и Николаю Рериху, когда он общался с махатмами, ашрамы которых скрыты в Гималаях. На Земле, как становится теперь известно благодаря исследованиям энтузиастов, есть точки, где Дух выходит на поверхность, знаменуя свое появление невиданной творческой мощью сверхсознания поэтов, пророков, архитекторов, мастеров садово-парковой пластики. Эти точки складываются в таинственную карту, исследования которой сейчас ведутся. Одной из них является Зальцбург – место, где родился и вырос Вольфганг Амадей Моцарт, звезда первой величины в мире музыки…
– Нулевой, – сказал средний сантехник. – Как минимум.
– Ты чего произнес? – не понял старший.
– Звезда нулевой величины. А еще более блестящие – звезды отрицательной величины, такие, например, как Сириус, альфа Большого Пса, и Канопус, альфа созвездия Киля, и которых совершенно нет в таких созвездиях, как созвездие Мухи, Насоса и Столовой Горы.
– Жаркий Сириус стоит в зените, трещат цикады, женщины становятся похотливы, а мужчины бессильны, – задумчиво сказал старший сантехник.
– Где прочел? – поинтересовался средний.
– У Виталия Бианки, – ответил тот. – В «Лесной газете». Рожь вытянулась выше роста человеческого, цветет уже. В ней, как в лесу, ходит полевой петушок со своей куропаточкой, а за ними желтыми шариками катятся куропчата.
– Надо перечитать, – решил средний.
– Говорят, на Сириусе тоже есть разумная жизнь, – промолвил старший сантехник с той же задумчивостью. – Представляешь, Василий. Далеко-далеко за черной бездной, куда за сто рублей на такси не доедешь, тоже пульсирует исследовательская мысль, проводятся конференции, круглые столы с минеральной водой «Боржоми» номер пять, посвященные подростковой преступности, выездные заседания диссертационных советов, и даже, чем черт не шутит, банкеты по их окончании, когда разрумянившийся диссертант конфузливо принимает заслуженные поздравления! И вот мы сейчас с тобой сидим, занятые обдуманной речью профессиональной женщины, а тем временем там, далеко, в такой же филармонии, построенной в ихнем девятьсот одиннадцатом году, тоже идет отчетный концерт, и люди замирают на своих откидных местах, подверженные сладкому влиянию неземных аккордов.
– Знаешь, Иваныч, – отнесся средний, – мне в общем близок твой культуртрегерский пафос, и я искренне жалею, что придется из принципиальных соображений его охладить. Святая просветительская уверенность в том, что разуму вообще свойственны одни и те же законы, вследствие чего можно, например, написать обладающий универсальной приложимостью план-конспект урока по рассказу Пришвина «Кладовая солнца», – эта уверенность потерпела крах в ходе Великой Французской революции и окончательно после полета Белки и Стрелки. Нет никаких гарантий, что негуманоидный разум совпадает в базовых посылках с нашим. Смешно тратить средства налогоплательщиков, транслируя в пространство теорему Пифагора с надеждой, что там уловят суть притязаний. Иначе говоря, есть основания подозревать, что мы сейчас одни во вселенной наслаждаемся музыкальным искусством в специально построенном для этого общественном здании.
– Очень жаль, – сказал на это старший сантехник. – Ты серьезно отравил мне вечер.
– Творчество Моцарта, – продолжала о своем женщина-ведущая, – одна из вершин человеческого духа, достигнуть которой дано лишь тем, кто в своих запросах не ограничивается одной оранжевой чакрой. Жизнеутверждающее, несокрушимое творчество Вольфганга Амадея не устает влечь к себе людей, заряжая их энергией ноосферы. Сегодня сводный хор филармонии исполнит для вас «Реквием», созданный Моцартом на его одре и довершенный…
Незнакомый человек в черном, зачем-то пригибаясь, прошел вдоль рядов, вспрыгнул на сцену и скрылся за кулисой, откуда высыпали многочисленные женщины в белом, семеня друг за другом, как гуси на прогулке, и сноровисто выстраиваясь в два ряда. Одна из них, отслоившись от коллектива, направила озлобленное лицо к публике и сказала:
– Интроитус. Реквием этернам. За роялем – Децим Редондильев.
Указанный Редондильев, залихватски тряхнув головой, ударил бессловесными пальцами по роялю, и по этому знаку женщины, внутренне подобравшись, принялись на беглой латыни просить Господа, чтобы он даровал им (не им собственно, сводному хору филармонии, которому еще жить да жить и у которого какие его годы, а третьим лицам, ближе не охарактеризованным) вечный покой и чтобы вечный свет светил им (опять-таки не хору, а третьим лицам). Когда мольба завершилась, хочется надеяться, успешно, женщина, предварявшая номер, снова отделилась от группы и сказала, глядя в микрофон с нескрываемой неприязнью: