Ожидание (сборник)
Шрифт:
— Да ты пойди к Мастеру, — сказал мой друг. — Немедленно найди его и покажи. А то ведь действительно не примут. И прямо сейчас иди, он еще здесь, мы его встретили.
Парень неловко подхватил свои холсты и торопливо пошел к выходу.
Вдогон ему я крикнул:
— А почему отец у тебя такой молодой?
Он обернулся, остановился. Вроде бы и забыл, что надо спешить.
— Я батю только так и запомнил… Не вернулся, а где полег — не узнали. У других определенность, а тут — без вести. Ждали, ждем-пождем вот уже сколько лет, все уж ясно как будто, а мать и сейчас к почтальону бегает… Ну да ладно.
Он пошел, подхватив свои портреты.
Мы выходили на площадь, просторную, полную ранней июньской свежести, особенно пряной и светлой после затхлости этих коридоров. Шли медленно, молча, постепенно расслабляясь, будто тяжкую вахту отстояли. Шли каждый в рассуждении своей судьбы. И вдруг услышали издали тонкий мальчишеский тенорок:
— Эй, мужики, робяты, погодите-ка!
Мы обернулись.
Догоняя нас, в синеве, в мареве июньского дня катилась маленькая хрупкая фигурка, летела над сухим московским асфальтом. И вот уже видим лицо с расширившимися, пьяно счастливыми глазами и маленькие, крепкие руки, словно бы вальсирующие. Руки были налегке, свободны.
Картин не было.
— Взял Мастер, — почти кричал парень. — Смотрел-смотрел, нюхал-нюхал, даже рукой потрогал, а потом говорит: «Хорошо».
— Так и сказал? — спросил я в изумлении.
— Так и сказал. «Допускаешься», — говорит. А вы-то уж конечно допущены?
Друг деликатно промолчал, а я сказал жестко:
— Он — да, а я — нет. — И добавил с неизвестно откуда взявшейся уверенностью: — Но не отвертится! Слушай, а как тебя зовут?
— Борька Никитин.
Что было еще в этот день?
Пили пиво в какой-то закусочной. Холодное свежее «Жигулевское». Заедали говяжьими сосисками. Разговаривали много, громко. Сначала о художниках, потом о себе. О Мастере. Двое из нас были уже ему благодарны. Я должен был эту благодарность вырвать, заслужить. И если я не заслужу ее, то мне надо будет доказать сначала себе, потом моим друзьям, потом Мастеру или другим Мастерам, что я могу, имею право ее заслужить.
Мы сели в троллейбус, взяли у кондуктора билетики, каждый деловито посмотрел номер, ни у кого не сошлось…
Отправились в зоопарк. Борька Никитин был там первый раз. Он вообще впервые в жизни был в зоопарке. Он обалдел от пива и кричал, что всех зверей надо выпустить, а посадить туда людей, которые их загнали туда. Когда человек попадает в такой большой город, в такой большой зоопарк, мысли его путаются.
Борька Никитин впервые был в Москве. Самый крупный город, который он видел до этого, был Горький. Он там учился в физкультурном училище и имел диплом преподавателя младших классов по физкультуре. Мы не поверили ему — так он был худ. Но он напружинил свои руки, сжал кулаки.
— Попробуй, — сказал он.
Я положил руку на его бицепс и ощутил железную твердость небольшого круглого ядра.
Запах июньской травы, терпкий запах вольеров, усталые сонные львы… О, как любил я их когда-то, этих имперских зверей.
В том городе, где я провел эвакуацию, был зоопарк и были львы. Они были худые, питались впроголодь, как и люди.
Мы шли и шли по аллеям, мимо слонов, пони, деревьев, детей, шли и рисовали черной тушью по синему воздуху.
Откуда появилась эта вечная мука, эта страсть, это навязчивое желание: малевать, разрисовывать, придумывать, изображать?
Воссоздание отдельной от тебя жизни…
А главный конкурс был впереди — бег с препятствиями, выбыванием, и еще неизвестно, какую оценку поставит Мастер и дойдем ли мы вообще до финиша.
Да, впереди долгий нескончаемый конкурс с меняющимися условиями, меняющимися судьями.
Но в тот день мы не думали об этом (лишь с возрастом думаешь о предстоящих трудностях), мы беспечно шагали по теплой земле, по чистому прогретому московскому асфальту раннего лета, который я так любил, о котором так мечтал когда-то в эвакуации, в разлуке.
Теперь московская земля станет и Борькиной.
Две девушки сидели на скамейке, неторопливо, с физически ощутимым наслаждением мелкими кусочками ели мороженое, где на вафлях были написаны имена «Миша», «Сережа»; мы сидели так близко и прицельный взгляд наш был столь зорок, что разглядели даже это.
Сейчас такого мороженого не выпускают.
Мы сидели рядом на лавке, не решаясь кадриться, но втайне надеясь на успех.
Громко говорили, стараясь обратить на себя внимание: о графике, о Пластове, о голубке Пикассо, о Лактионове, о Горяеве, об иллюстрациях Густава Доре к «Гаргантюа и Пантагрюэлю», о чудовищной по несправедливости победе «Спартака» над командой «Динамо» в чемпионате на первенство страны.
Девушки равнодушно, аккуратно вытирали одним платком пальчики, передавали его друг другу. Никакого видимого внимания к нам.
Они смотрели на пони, мохнатых карликов лошадиного рода с повозками, в которых кишели крикливые, обезумевшие от счастья и невиданного риска каникулярные дети.
«Не эти девушки, так другие, — подумал я. — Жизнь еще такая долгая».
Сейчас нам она не кажется такой уж долгой.
Но сейчас мы еще не знаем своих судеб. И то, чему суждено быть, не случится, а может, и не случится никогда. Сейчас — только зоопарк.
День ярок, но уже идет к вечеру: меняется цвет площадок, посыпанных золотым песком, цвет попугаев, кричащих назойливо, гортанно, как зазывалы на восточных базарах, цвет смирных хищников, ждущих пищи из рук человека, — полосатых тигров и песочных львов.
Меняется все, тускнеет, темнеет, и мы уходим, растворяемся в многомиллионном городе: трое друзей, трое абитуриентов…
Львы, тигры в зоопарке, цирк всегда были моей слабостью и любовью.
В вечернем зимнем городе, куда меня увезли от войны, я увидел на кирпичной стене чудесный плакат: пять огромных львов и женщина в серебряном одеянии. Стоял, смотрел не отрываясь. Потом стал сдирать афишу со стены, никого вокруг не было. Темнело, стояла морозная тишина, и только невдалеке из госпиталя были слышны голоса, смех. Клей смерзся, плотная довоенная бумага не отдиралась. Львы тоже были довоенные, с добрыми сытыми мордами… Наконец я отодрал кусок афиши и, счастливый, побежал домой. Подшитые кожей валенки скрипели на жестком, почти остром снегу со слепящей синеватой крошкой.
Вдруг то ли голос, то ли рык львиный, прислушался — ругань, густая, сочная. Обернулся: мужик какой-то гонится, настигает, еще миг — и ударит страшной львиной лапой. Резко поворачиваю, ныряю в подворотню, прячусь. А мужик проскочил мимо. Я еще долго глядел ему вслед и, приглядевшись, понял, что это не мужик, а большая, в тулупе и сапогах мужеподобная женщина.
Я потом еще несколько раз встречал ее. С дробовиком она ходила возле складов, они были неподалеку от этой стены. Обычно она никого не трогала, но когда выпивала, становилась не в меру бдительной.