Падение царского режима. Том 5
Шрифт:
Председатель. — Но истребовали ли вы объяснения от Герасимова?
Виссарионов. — Я не видел Герасимова, я с ним не имел никаких сношений.
Председатель. — На меня производит странное впечатление, что такое сенсационное заявление никакой сенсации не вызывает, как будто это в порядке вещей в той обстановке и среди тех людей, среди которых это было сделано.
Виссарионов. — Не могу вам сказать подробно, как тогда на это реагировали.
Председатель. — Прошу вас продолжать ваш рассказ.
Виссарионов. — Карпов был человек очень доверчивый; он в то время говорил, что находится в добрых отношениях с Петровым, что он Петрова нисколько не опасается, что Петров ничего дурного не сделает, что с Петровым настолько хорошие отношения, что он ему буквально во всем верит. Он пошел даже дальше. Он стал говорить, что налаживает конспиративную квартиру и поселит туда Петрова. А если подъедут члены отряда, то и они там поселятся. Но Петров не поехал туда, его вещи были обнаружены в одной из гостиниц или меблированных комнат. Когда разговор заходил при мне, я говорил, что члены отряда едва ли поедут на эту квартиру, да едва ли и сам Петров переселится туда. Так и вышло. Между тем Карпова беспокоило то обстоятельство что и Доброскок не производит на него впечатления искреннего человека; он тоже добивался свидания с Петровым. От генерала Курлова я лично слышал, что генерал Герасимов имел к нему несколько обостренное чувство, потому что тот обещал ему место начальника штаба корпуса жандармов, и вместе с тем генерал Герасимов желал вести так называемую боевую агентуру и этого места не получил. Сколько я припоминаю, об этом говорил, кажется, и Петров. Относительно Доброскока Карпов желал во что бы то ни стало выяснить, продолжает ли Доброскок ходить на эти свидания с Петровым или воздерживается в виду последовавшего запрещения. Было сделано распоряжение об установлении наблюдения за Доброскоком. Его письма подвергались перлюстрации, а затем были вытребованы два филера из киевского охранного отделения, которые прибыли ко мне, и у меня на квартире их принял Карпов, предъявил им карточку Доброскока и обещал им, что он их пошлет для наблюдения за Доброскоком на следующий день или через день. Как раз в этот же день он поехал на конспиративную квартиру, где и произошел взрыв.
Председатель. — Почему вызвали филеров киевского охранного отделения?
Виссарионов. — Потому что петроградских Доброскок всех знал. Я узнал приблизительно в половине второго ночи от полковника Климовича, который в то время был заведующим особым отделом, что на Выборгской стороне произошел взрыв. Так как Карпов рассказывал нам на докладах у Зуева, что конспиративная квартира снята им на Выборгской стороне, я сразу подумал, не случилось ли что-нибудь с Карповым? Мы с полковником Климовичем поехали на место и при осмотре оказалось, что полковник Карпов убит. У него в кармане были как раз те карточки Доброскока, которые он показывал филерам. В это время приехал туда следователь и товарищ прокурора судебной палаты Тлустовский и полковник Конисский, начальник охранного отделения. [58] Полковник Конисский сказал мне и Климовичу, что Доброскок разорвал какое-то письмо. Вот тут и возник у нас с полковником Климовичем вопрос, не следует ли арестовать Доброскока. Климович предлагал его немедленно арестовать, но, переговорив с ним, я решил, что достаточных данных для ареста Доброскока не имеется. Полковник Конисский все-таки поехал к нему на квартиру и осмотрел его вещи, но в вещах ничего найдено не было. Впоследствии я опрашивал Доброскока вместе с полковником Ереминым, и он рассказал нам, что письмо заключало брань по адресу Карпова.
58
«Конисский, начальник охран. отд.», надо: «Конисский, пом. нач. охран. отд.».
Председатель. — Кем оно было написано?
Виссарионов. — Не могу доложить вам правильно, Петровым или, вернее, Герасимовым.
Председатель. — На какой почве сложились дурные отношения Герасимова с Карповым?
Виссарионов. — Я не мог понять, на чем сложились их дурные отношения. Я думаю, что только из недостаточного уважения Герасимова к розыскным способностям Карпова; Герасимов считался в розыскном отношении крупной величиной, а Карпов второстепенной. И затем, сотрудник, которого приобрел Герасимов, оказался в руках Карпова, и Герасимову были запрещены свидания с этим сотрудником.
Председатель. — Вы изволили говорить, что еще раньше взрыва вам было известно, что Герасимов подучивает Петрова взорвать Карпова и Курлова. Карпов взорван. Вы допрашиваете Петрова. Петров вам говорит, что взорвал потому, что подучил Герасимов. Ведь он давал вам такое объяснение? У вас составилось представление, что Петров «искренний человек» и что это дело нужно расследовать. Вы поехали к товарищу министра Курлову и в присутствии Климовича, который был на вашей стороне, докладывали этот вопрос. Как же, имея эти два аналогичные указания, можно было повесить Петрова?
Виссарионов. — Не знаю. Я стоял за то, чтобы возбудить предварительное следствие.
Председатель. — Как высказывался генерал Курлов?
Виссарионов. — Генерал Курлов доложил это дело министру. Вызвали генерала Герасимова, предъявили ему протокол, составленный мною. Тот, конечно, отрицал возможность всего этого, и этим дело кончилось. Я припоминаю, что при обсуждении вопроса присутствовали чины прокурорского надзора.
Иванов. — Товарищ прокурора судебной палаты Васильев [59] и прокурор судебной палаты Корсак. И они заявляли, что никаких данных к возбуждению расследования нет. Вы предлагали расследование, и это не было принято на совещании. Кто был за вас и кто был против вас?
59
«товарищ прокурора суд. палаты Васильев», — А. Т. Васильев, тогда тов. прок. спб. окр. суда, врем. исп. обяз. тов. прок. суд. пал. (см. указ.).
Виссарионов. — Все против, кроме полковника Климовича.
Председатель. — И эти представители прокурорского надзора знали, что Карпов говорил о том, что его желают взорвать, и ссылался на Петрова?
Виссарионов. — Я не знаю, говорил ли им генерал Курлов.
Председатель. — Скажите, каким же образом случилось, что такого рода обвинение было предъявлено в частном порядке, а не в порядке предъявления обвиняемому обвинения? Оно было предъявлено Герасимову после того, как благополучно Карпов был взорван и Петров был повешен. Почему раньше не предъявили или не выяснили вопроса?
Виссарионов. — Не знаю. Все, что знал, все доложил товарищу министра.
Щеголев. — Скажите, пожалуйста, а не получил ли Герасимов в это время командировку в Сибирь?
Виссарионов. — Он получил командировку, но только, кажется, не в Сибирь. Я не могу установить даты, но он объезжал целый ряд городов. Он был в Одессе, Киеве, во многих городах.
Председатель. — Вы были на суде при рассмотрении дела Петрова?
Виссарионов. — Да.
Председатель. — Он там повторял свое показание относительно того, что он действовал по наущению Герасимова?
Виссарионов. — Не помню твердо. Его защищал, кажется, Зарудный.
Председатель. — И Кальманович. Откуда взят тот динамит, которым был взорван Карпов? Вы не помните, что Петров вез с собою динамит из-за границы?
Виссарионов. — Нет, не припоминаю, но не хочу отрицать, потому что эти сведения Петров сообщал Карпову, может быть, Карпов говорил мне и Н. П. Зуеву. Но я не помню, чтобы этим самым динамитом был начинен тот снаряд, который взорвался. Разрешите доложить несколько сведений чисто биографического характера, может быть, мои объяснения будут тогда понятнее.
Председатель. — Пожалуйста.
Виссарионов. — После окончания московского университета, в 1889 году, я поступил в уголовный департамент судебной палаты. Сначала был кандидатом, затем помощником секретаря уголовного департамента. Затем был назначен через три с половиной года службы судебным следователем города Бежецка. Там пробыл около года; бывший прокурор Фон-Паркау, когда был назначен прокурором в Вологду, рекомендовал меня прокурорскому надзору. Я отправился в Вологду и отлично себя чувствовал. Добрые отношения были со всеми. В то время было большое переполнение города административно высланными, и у меня со всеми были тогда добрые отношения, когда приходилось видеться по делам и вне деловой атмосферы. Я могу привести такой пример, как празднование нашего университетского праздника 12 января, где присутствовала вся адвокатура, по большей части состоявшая из лиц, потерпевших за политические убеждения. Я был устроителем таких праздников в Вологде. Затем целый ряд прокуроров переменился. И вот был назначен прокурором Курлов. Это лицо сыграло в моей жизни большую роль (плачет). Около 1902 года я был в очень тяжелом состоянии, так как незадолго перед этим моя жена заболела острым суставным ревматизмом, и я должен был искать выхода из положения. Вологда город болотистый. Оставаться дальше было нельзя. И вот я поехал в Москву и просил перевести меня в один из скромных городов, где я мог бы продолжать службу. Расставался я очень тепло со всеми, с представителями адвокатуры и с сослуживцами, потому что у меня в Вологде со всеми были наилучшие отношения.
Председатель. — Вы в Вологде были товарищем прокурора или следователем?
Виссарионов. — Товарищем прокурора семь с половиной лет. Собственно, я стремился исключительно в Москву. Но эта болезнь жены, уроженки Таврической губернии, поставила меня в очень тяжелое положение. У нее отнялись ноги, она не могла двигаться. Мне нужно было уходить. Я поехал к прокурору палаты Посникову и просил перевести или в Тулу, где был мой отец, или в Рязань. В Тулу он признал невозможным, хотя мой отец имел более, чем скромное положение, он был небольшой чиновник военного ведомства, а в Рязань было назначено другое лицо. И таким образом, я попал в Нижний-Новгород. Это было в 1902 году. Прокурором был Золотарев. И первое, что мне было предложено, это был общий прокурорский городской участок. А когда через несколько дней уехал оттуда Брюн-де-Сент-Ипполит, на меня было возложено заведывание политикой. У меня тяжелая черта характера — она мне наделала много бед: я никогда не отказывался от исполнения того, что на меня возлагалось. Я принял это заведывание политикой. А это были как раз времена Плеве, первые процессы демонстрантов, демонстрации в Сормове и демонстрация, в так называемом, «Садике». На меня было возложено наблюдение за этими процессами. У меня как раз родился ребенок. Положение было очень тяжелое в семье. Но тем не менее, чтобы ускорить движение этого дела, я с полковником Познанским, о котором я в своем докладе упоминал, денно и нощно сидел в Сормове и допрашивал. Процессы были довольно большие. Отношение к той молодежи, которую приходилось привлекать, и к рабочим, которые тоже предстали на суд, с моей стороны, насколько я мог, было самое доброжелательное: разрешал им быть в одной камере по несколько человек, из своей библиотеки, не страшась преследования министерства, приносил А. Н. Кисловой книги Диккенса. В то время было в ходу объявлять голодовки, и эти голодовки, конечно, волновали высших лиц прокурорского надзора, и в то же время доставляли и нам не мало хлопот. Я ехал в тюрьму, беседовал с этими бывшими демонстрантами, с Моисеевым и другими, уговаривал их, потом мы садились вместе в камере и пили чай. За часть таких действий бывший прокурор Владимирского суда Шаланин был отчислен от должности. Но я хотел, по мере сил и возможности, внести известную человеческую черту в отношении к ним. Наступил самый разбор этих дел. Приехал прокурор палаты Клуген. Были получены сведения, что сормовские рабочие явятся и не дадут доставить обвиняемых в суд. На меня была возложена обязанность крайне тяжелая: ночью так или иначе воздействовать на интеллигентных обвиняемых, для того, чтобы доставить их с рассветом в заседание. Я приехал. Как раз первый разговор был с Малиновским (вы меня простите, что я подробно докладываю, но я полагаю, что вы будете решать мою участь и среди недостатков найдете что-нибудь положительное). Сергей Измайлович не хотел подчиняться этому распоряжению, находя, что нельзя доставлять обвиняемого среди ночи. Он не хотел одеваться. Пришлось воздействовать на его самолюбие и, в конце концов, он принял это предложение. Конвой был отведен, и они были доставлены в суд. В суде им подали чай, были конфекты, словом все возможное было сделано. Это заведывание политикой в Нижнем-Новгороде в течение года и эти процессы сделали то, что идеал каждого прокурора провинциального суда — попасть в Москву — был осуществлен для меня очень дорогой ценой, как показала моя жизнь. Меня перевели, но на меня возложили заведывание политическим отделом и наблюдение за формальными дознаниями. Вот что дало первый толчок и что, в конце концов, меня погубило. Я вошел в круг политических дел. Тогда время было очень тяжелое: 1903, 1904–5–6 года — три с половиной года я пробыл в Москве, ведая политическими делами. После этого я был назначен прокурором в Ярославль на очень короткий срок — пятнадцать месяцев. Когда я был в Москве, я получил несколько предложений о переходе в департамент полиции. Но судьба еще меня щадила. Первое предложение я получил через ныне покойного моего товарища по гимназии и университету товарища председателя, который был очень близок к Лопухину и передал мне, что Алексей Александрович [60] поручил ему позондировать почву, не согласен ли я перейти в департамент. Я отклонил это предложение. Раньше я с Алексеем Александровичем не виделся и не говорил. Второе предложение, уже на бумаге, когда Трепов был в Петрограде, мне передал Н. А. Макаров, который уходил помощником градоначальника в Москву. Я отклонил и на этот раз. Живя в Ярославле, я увидал, что в должности прокурора очень трудно оставаться: и отношения, и жизнь сама по себе были очень тяжелы. Я получил третье предложение, которое было сделано мне через Павла Григорьевича Курлова — Трусевичем. Я был у Трусевича и Макарова и после 18 лет службы в прокурорском надзоре пошел на нештатное место, которое оплачивалось тогда в семь с половиной тысяч. Когда я перешел в департамент, я попал точно в дремучий лес; с одной стороны, я увидал массу людей, которые, видимо, смотрели на пришедшего вновь человека, как на человека, берущего у них что-нибудь, хотя я ни у кого ничего не стремился брать. С другой стороны, тот характер работы, который выпал на мою долю, был до такой степени нов для меня, что я подчас затруднялся разобраться в бумагах. Это был какой-то калейдоскоп: одна бумага вытесняла другую, другая третью, со всей России шли бумаги и не так, как в прокурорском надзоре, где можно было работать, то-есть взять дело, рассмотреть и вдумчиво отнестись к нему. Началась новая работа грандиозного и массового характера. Вечные посещения всевозможных лиц, звонки, тревожные телеграммы, разнообразие вопросов, читка дел по закладкам, которые делались другими чиновниками. Затем совсем новые для меня явления: вместо закона — авторитет министров и их товарищей. Я должен был бы, конечно, бежать из этого места, потому что, при таких условиях, работать очень тяжело, но я не имел на это гражданского мужества и оставался. В конце концов, я считаю, что произошел сдвиг. Я приношу раскаяние и поэтому я так подробно докладываю Комиссии. Я начал оправдывать все тем, что то или иное требуется в розыскных целях, а розыскные цели отожествлялись с государственными целями. Вот на этом основании и получались такие явления, как отпущение из-под стражи Петрова. Я думаю, что, начиная с 1908 года, выезжая на места и желая изучить на самых низах это дело, я, в конце концов, на этих низах оставил те требования о закономерности, с которыми я пришел в департамент полиции. Несмотря на желание узнать, как ставится агентура, и прекратить провокацию, я, вероятно, был далек от этого знания не потому, чтобы я не хотел, а потому, что я подходил ко всему слишком наивно и прямолинейно. Я брал дневники агентурных сведений и читал их. Теперь, когда жизнь далеко осталась позади, в течение этих двух месяцев, размышляя о своей прошлой службе и жизни, я пришел к заключению, что работу не так надо было ставить. Надо было посылать на места в тех случаях, когда производилась какая-нибудь ликвидация. Надо было разбираться там, где агентура стояла, как она стояла, — почему эти ликвидации? А я слишком доверчиво относился ко всем, с кем мне приходилось иметь дело. Благодаря этому, сам стал втягиваться в то, что меня, в конце концов, и затянуло. Вы изволите теперь видеть мои доклады, где я с такой наивностью описываю: такой-то сотрудник, с таким-то прошлым. Я уже перестал в то время признавать, что нельзя держать людей с преступным прошлым. Ведь сами мы учиняем преступления, раз мы держим таких людей. Но все это делалось из розыскных соображений, думали, что этим путем можно разбить действия партий, признававшихся наиболее серьезными, и что тогда возможно будет осуществление тех либеральных реформ, о которых помышляли в то время. Я никогда ничего не скрывал от тех, с кем я работал. Я даже не хотел скрывать своих заметок. Уходя из департамента, я мог взять и сжечь все свои памятные книжки и записки, а я вместо этого принес их и отдал. В департамент я перешел, когда там был товарищем министра Макаров, а затем был назначен Курлов. Курлов ко мне относился очень доверчиво. Я ничего худого от него не видел. Но в то же время он был человеком очень властным, и его приказания мы исполняли точно. Я и Еремин ему докладывали подробно, но после его приказаний мы не делали никаких попыток к изменению чего-нибудь. Разъезжая по различным местам, я знакомился с положением вещей, и, видя очень многих сотрудников, я совершенно незаметно для себя затягивался в дело. Теперь я вижу, что надо было как можно скорее уйти, но я оставался. Мелькала мысль вернуться в судебное ведомство, но я думал, что в судебное ведомство через известный промежуток времени едва ли возможно проситься. И, таким образом, пришлось служить дальше. Я не хочу сказать, чтобы на меня кто-нибудь воздействовал, требуя, чтобы я оставался. Нет, просто недостаток гражданского мужества и мое свойство часто подпадать под влияние людей, которые обладали большим характером, чем я. Я, например, с особой благодарностью вспоминаю память бывшего начальника главного управления по делам печати С. С. Татищева. Из департамента я перешел к нему, и время, когда я работал с ним, было для меня очень хорошим временем, потому что он действовал на меня очень благотворно. Но он умер, и произошли всякие перемены. Я был назначен членом совета и опять получал поручения, которые исполнял. Я ни одной минуты не сомневался, что рано или поздно мне придется дать ответ за такое дело, как дело Малиновского, оно меня мучило более всех других. Но я никогда, как вы изволите знать, не пытался ни скрываться, ни бежать, а спокойно ждал своей участи. В один из первых дней, когда на улицах стали раздаваться выстрелы, меня позвали к телефону. Раздался голос из штаба округа, который мне предложил спасаться, так как меня разыскивают по делу, по которому я допрашивал в крепости (я допрашивал только одного — Петрова), и сообщил, что Трусевич уже арестован и что за мной послан автомобиль. Я в тот же день пошел к чиновнику министерства иностранных дел, которому об этом рассказал, и сказал, что я никуда от семьи не пойду, и если будет кому угодно, я готов принять все, что мне полагается. Я считаю, что это постепенное втягивание в розыскное дело сослужило мне печальную службу. Я совершенно утратил способность ясно смотреть на такие явления, по которым вы предлагали мне вопросы, — как, например, перлюстрация. Я даже теперь не могу ориентироваться, в чем заключается моя виновность по делу Шорниковой. Вот до какой степени это дело, которое я добровольно на себя принял, меня затянуло. Во всем этом я теперь приношу чистосердечное раскаяние и считаю, что в таких сторонах розыска, которые я описывал, было много отрицательных явлений, что департамент, давая те или другие директивы, не был в силах сам противодействовать тому, что происходило, не говоря о том, что в практике департамента многое носило отрицательный характер.
60
«Алексей Александрович» — Лопухин.