Паноптикум
Шрифт:
Внутри шумно, работает аппаратура, везде шланги, провода. Он опутан этими проводами… На груди электроды, катетеры под ключицами и в руках, капельницы. Трубки изо рта. Дренажи из груди, катетеры, катетеры, катетеры…
По середине грудной клетки огромная повязка. Слегка пропитанные кровью бинты, пластыри. Тело белое, лица почти не видно из-за шлангов во рту. Господи…
Почувствовала, как перед глазами все расплывается, не сразу поняла, что из-за слез. Утерла ладонью, задерживая дыхание, и разрезая себя тем, что продолжал смотреть на него. Это мучительно, это истязание, грубое, жестокое, бесчеловечное, когда смотришь на него и с каждой секундой больнее. И отвести взгляд не можешь. Оцепенение накрыло разум.
— Я хочу попросить тебя, Яна. — Ее голос с трудом прошел сквозь густой болезненный туман в разуме.
Я с трудом отвела взгляд на ее ровное лицо,
— Я попрошу один раз, и больше никогда этого делать не посмею. — Ее краткая, пауза, чтобы перевести дыхание. — Когда он встанет, — голос едва заметно дрогнул, а я стиснула зубы, снова посмотрев на него, за стекло, где он был на грани. Она подавила себя и тверже повторила, — когда он встанет и жизнь пойдет своим чередом, не позволь ему сделать то, что я его позволила его отцу. Смотреть через стекло на мужа тяжело, но выжить можно. Смотреть на своего ребенка… хуже смерти. И ты не простишь этого никогда. Я не хочу, чтобы мать моих внуков ненавидела моего сына. Прошу, потому что стою так в третий раз и желание наложить на себя руки все сильнее. Не позволь ему. Прошу.
Было два сотряса, да, Эмин?
Подавила неуместную такую злую, такую испуганную улыбку, вглядываясь в его тело. Два сотряса было. И мать стоит в третий раз. И просит… не оказаться на ее месте.
Внутри адовый пиздец. Наверное, так чувствуют себя люди, которые начинают сходить с ума. Что-то жадно сжирает изнутри, мир на несколько секунд кажется нереальным, трагичной театральной постановкой, а ты зритель, со слишком выраженным чувством сопереживания. Где-то на задворках бьется сумасшедшая мысль, что не нужно переживать, это всего лишь постановка, и внезапно мир становится реальным, та мысль безумия быстро обрывается, потому что обонятельные рецепторы улавливают вонь медикаментов, веяние горя матери, глядящей на своего сына и изнутри мощным ударом стирает тиски патологии психики одно простое осознание — вот там, за стеклом, мой родной и любимый мужчина, в которого вчера стреляли на моих глазах.
Я поняла, что дышу учащенно, будто пробежала по краю пропасти и вновь ногами на твердой земле. По пропасти безумия. Лейла снова подала голос. Еще тише, еще горше. Она не пробежала, она там, ее путь длиннее. И она может сорваться.
— Твои дети растут и рвется внутри связь с ними. Боли не чувствуешь… не сразу. — Акцент… усиливающийся в снижающемся до шепота голосе, протравленным муками. — Только когда твое дитя стоит на пороге, вот тогда… перемалывает. Это такое жуткое чувство. Ты готова взять на себя все грехи мира, платить за них всем, что у тебя есть и тем, чего у тебя нет, чужим, неважно чьим, лишь бы ему стало легче. А платить нечем, ты всего лишь наблюдаешь его войну. Тогда матери готовы подписать закладную на свою душу, но этой закладной нет и не будет. Ты просто смотришь, как твой ребенок борется со смертью, и чтобы ты не сделала, что бы не предложила, ты лишь наблюдатель. Жалкий и безвольный, когда вот там, перед твоими глазами рвут твою любовь, твою жизнь, твою душу, эпицентр мира там убивают, а ты смотришь. И сдохнуть готова. Готова хоть десять тысяч раз руки на себя наложить, на все абсолютно… готова перетерпеть худшие истязания, лишь бы… вместо твоего ребенка. Но такого варианта нет и это самое страшное. Стоять, смотреть и знать, что ты бессильна. — По ее белой щеке скатилась слеза, мучительно искривились губы, она прикрыла глаза, подавляя желание пасть. Пасть в то же самое, из которого с таким трудом выбиралась я, глядя на нее. — Это мой старший сын. Я помню и час и миг, когда впервые увидела его глаза и весь мир остался позади. Это мой сын. Мое дитя. И он сейчас здесь. Я ни одной матери не пожелаю подобного. Быть на моем месте. Поэтому я тебя прошу — не позволяй ему. Ты ему не простишь. Как и он себе.
Боль ее слов прошивала нутро, скручивала его, забивала на дно. Путала мысли. Путала восприятие этого падшего мира. Путала все. И у меня никак не мог уложится в голове смысл ее последних слов. Я понимала, на чем основаны эти слова, я понимала, но поверить в это не могла. Все, что я слышала прежде об их отце звучало с непередаваемым уважением, и поэтому я никак не могла сопоставить с реальностью эхо горечи ее голоса. Горечи от злости. На своего мужа, на их отца, на то, от чего она упреждала меня.
— Эмина отец втян… отец… — никак не могла сформулировать мысль, но она поняла.
— Нет. — Она повернула ко мне голову и всмотрелась в мои глаза. Так, как умели ее сыновья. До глубины и сути. — Если Эмин испытал интерес ему невозможно ничего запретить, иначе жди беды. Единственное — когда он теряет ориентир, он позволяет себя направить. Очень редко и не каждому, но это возможно. Амир направил. — Она снова посмотрела на окно и тихо выдохнула, — и вот я здесь. И прошу тебя направить его, чтобы не увидеть своих детей вот там… — ее дрожащий палец по стеклу и прикрытые глаза.
Я прикусила губу, вглядываясь туда за стекло. Слабость напитывала тело в ответ на бушевавший в разуме хаос.
Все произошло внезапно и очень быстро.
Сначала ровный монотонный шум в помещении разрезал писк. Врач за столом резко повернул голову и встал со стула. Писк прозвучал повторно и ушел в вой. Врач рванул к кровати, женщина, сидящая на стуле одним движением закрыла жалюзи на окне и в следующую секунду выскочила за дверь в коридор и помчалась в сторону общей палаты реанимации. Донеслось ее громкое «фибрилляция!».
Сердце оборвалось, я порывисто вздохнула и почувствовала холодные пальцы Лейлы на локте. В следующий момент через коридор в бокс забежали несколько врачей, гаркнувших нам выйти.
Я не поняла момента, как мы оказались в холле, вроде вытащил Аслан. Я стояла и с безумием смотрела на дверь перед собой.
«Фибрилляция».
Интернет и мой скулеж. Покачнуло. Аслан оттащил на диван. К мертвенно бледной Лейле, не моргающе глядящей в пол. Я онемевшими пальцами пролистывала статьи, мозг работал с сумасшедшей скоростью, в голове нарастал гул от поступающей информации, от сопоставления и выводов. От ужаса стало нечем дышать. А времени было плевать, оно шло вперед неумолимо, превращая напряжение, бьющее по натянутым до предела нервам, в непереносимый кошмар.
Из онемевших пальцев выпал телефон. Я не смогла сразу его поднять, не сразу сообразила, что экран пошел сеткой трещин. Ледяные пальцы Лейлы стиснули мою кисть. Я вскинула голову и мне захотелось взвыть глядя в ее глаза с ярким спектром всего того, что накрывало, накатывало на меня изнутри.
Она прикрыла глаза, я отвела взгляд, сгорбившись, сжавшись на сидении, обхватывая себя руками, но тиски, сжимающие сердце за грудиной это не уняло. Время шло. Неизвестность била острыми иглами.
Ударившими еще больнее, когда из отделения вышла врач. Я вскочила и покачнулась, глядя в ее непроницаемое, слегка нахмуренное лицо.
Она, остановившись передо мной, сказала самые страшные вещи в моей жизни: клиническая смерть четыре минуты.
Внутреннее кровотечение. Состояние купировано. Крайне тяжелое. Не рекомендуемы посещения. Вообще.
Я не сразу поняла ее вопроса, да и обращалась она не ко мне. Напряженно смотрела за мою спину. На Лейлу.
Я обернулась, чтобы едва не сойти с ума, глядя на ее землистого цвета лицо, безразлично взирающее на врача. А губы синие.
Медсестры, врачи над ней. Я, почему-то стиснутая в руках Аслана, пока ее откачивали прямо там, на диване.
Отдельная палата, капельница и ее глаза, прикрытые дрожащими ресницами. Давление упало. До предела. До шестидесяти пяти на сорок. Она медленно приходила в себя. Я сидела на краю ее постели и смотрела на мерно капающий из бутылки в ампулу системы раствор. Одна капля в секунду. Триста двадцать три капли. Краткий взгляд на ее лицо — уже не настолько бледное, дыхание почти выровнялось. Уснула вроде бы. Что-то определенно бахнули в этот раствор или… я хер знает. Я не знаю, как матери реагируют на то, что их ребенок пережил клиническую смерть, не с чем сравнить. Наверное, это вариант нормы.