Парадиз
Шрифт:
Причащаясь сладостью сбывшейся мечты, истой порочностью безгреховной страсти за спиной безглазого безгласого таксиста, целовали они ее в марном облаке золотых волос. Чередуясь в праве на ее манкий рот, трепетно тонкие, холодно бездвижные, безропотно отдающиеся губы. Сжимая невесомо несуществующее тонкое тело. Лаская несогреваемую жаром солнца холодную кожу.
Такси дернулось на рытвине, жалобно припало на одно колесо, тяжело тряхнуло боками. Разбив на мгновение переплетение горячих тел.
А она тут же вильнула из объятий. Будто и не заметив оставленной за собой холодной пустоты.
Перегнувшись через Пашкины колени, припала к раскрытому окну жадным, испытующим, нетерпеливо потерянным, просящим и зовущим взглядом — как криком изнеможения.
Палящее солнце Крыма раскаляло горизонт. И он уже казался не просто горячим — он расплывался, вставая мутной колышущейся дымкой жгучего воздуха. Выжженная, желтая дорога высветлела, белесой змейкой убегая за горизонт, ветвясь между чахлых кустов. Солнце взбелило, расплавило марево воздуха.
Старая белая «Лада», расхристанная раскрытыми окнами, тяжело подбирая бока, петляла по колдобистому проселку. Поднимала удушливую пыль, с трудом, накреняясь, выползала на асфальт. И снова спускалась на проселок. В душном чаде летнего зноя ползла по блеклой жаркой дороге.
А она все смотрела и смотрела в тщетном поиске сокровенного.
Пашка окинул взглядом расстилавшуюся пустошь, синь моря на горизонте за макушками деревьев, выжженную желтую траву.
— Лёль, да не найдем мы его. Хватит. И здесь хорошо, — окликнул он ее не в первый уже раз. И будто не в силах отпустить, будто пальцы не повиновались ему, держал узкую, натянуто-нетерпеливую талию. Ласкал пальцами нечувствительные ребра, статуйчатые плечи, замершие в неподалтивом безразличии лопатки. Опалял жаркими, не способными остановиться поцелуями шею.
А она все смотрела. В тщетной попытке, в паническом поиске бытия, в нетерпении на холодном ее лице лихорадочно горели щеки:
— Я найду, найду…
Бездумно-безумно вглядывалась она в летний жар дымностью глаз.
Она искала то — то самое…
Здесь, в пыльном жарком Крыму, в стрекоте цикад, в духоте и знойном палящем солнце. С отчаянием упрямства горели бледно-молочные скулы. И губы ее дрожали и смеялись, глаза цвета воды сверкали.
— Найду! Я его найду!
Требовала она, чтобы такси час за часом колесило по побережью. Из конца в конец, поднимая душную пыль. Не обращая внимания на уставших мужчин, забыв о недовольном, мокром шофере, чьи подмышки под рубашкой прорисовали темные желтоватые круги.
— Я найду, найду… — трепетали тонкие дрожащие губы.
Оставив свое тело в их руках, смотрела она в синь моря.
Вдруг вскрикнула, взметнулась. И зажила:
— Остановите! Здесь! — воскликнула она.
Заставив белое такси замереть посреди поля. В душной беловатой пыли. Где окрест не было ничего, кроме узкого ненаезженного проселка, испещренного тяжелыми рытвинами, вздыбленными холмами пыли.
Рывком распахнула дверцу. И почти на ходу, в белой пене легкой юбки вылетела из машины — выпорхнула, взвилась свежим ветром. И соленый бриз взметнул в воздух длинные белые волосы.
Прекрасная, как Афродита, блистательная Зарайская смотрела на гладь горизонта — туда, где расстилалось голубое первозданно-чистое море, и тонкие губы ее дрогнули и расцвели счастливой, живой, как сама любовь, улыбкой.
Скрипнули раскрытые двери такси, выпуская в жаркое лето мужчин. Спины их мокрых рубашек потемнели, повлажнели от пота. Но она не оборачивалась.
Таксист вытащил раскалившиеся в душном аду багажника сумки, отдал их в руки мужчин, не отводя взгляда от узкой прямой спины прекрасной женщины в белом платье. Напоследок бросил недоуменный взгляд на проселок, глянул вокруг — на пустоту, серую ленту дороги, выжженную солнцем пустыню, — и пожал плечами.
Но прежде, чем таксист вернулся на свое сиденье, взвизгнул старым больным движком, рванул с места, подняв тучу пыли, она уже побежала.
И тонкие ноги в легких, из одних шнурков и острых каблуков, босоножках перебирали по едва приметной пыльной тропинке. Которой не различить было в поросли кустарника и травы, и существовала она будто для одной нее.
Крутая, опасная, убегала она с пологого склона, по которому бежала грунтовка резко вниз — к морю, меж кустами и соснами. Покрываясь галькой, шаткими, неверными валунами, скользкой порослью зелени, сенью кустов. Но она легко ступала на неверных каблуках по неверным камням. Летя вниз — к соленому белопенному морю.
— Мо-ре-е! — вскричала она, и легкий ветер поднял и закружил ее полупрозрачный подол, белые волосы. — Смотрите, море!
И, счастливая, задохнувшаяся, замерла она на берегу.
— Море, — прошептала одними губами. — Море, море, море…
Море…
Море…
Ее рыбацкая хижина все еще стояла на берегу.
Забытая людьми, заброшенная, много лет не принимавшая под своей дырявой иссушенной крышей никого, кроме случайных рыбаков и ищущих сладкого уединения туристов.
Сколоченные из тонких досок стены давно посерели, расщепились и пошли волнами. Кое-где уже зияли проплешины, а стекол в окнах она никогда и не видала.
— Наша хижина, — взметнулась, влетела внутрь Лёля, светлая и сияющая. Не замечая, какой тяжелый, спертый дух стоит внутри.
Жужжали потревоженные мухи. Спрессованные пыль и ил так густо покрывали пол, что невозможно было достоверно сказать, был ли здесь пол или нет. Если только вспомнить — да, был, дощатый. Такой же, как стены. Скрипучий и проседающий.
В брошенной хижине стоял тяжелый запах. Взвесь из смрада тухлой рыбы, пыли и аммиака. Но Лёля, не замечая этого, бросила на пол свою белую с зазывно золотыми кольцами-цепочками сумку. И та подняла густой всполох пыли.
— Море шумит, слышите? — звонко воскликнула она и обернулась.
Взвилась на острых своих каблуках, и легкая юбка колоколом вздыбилась, окутала тонкие невесомые ноги. А она рассмеялась, и губы ее томно, жадно потянулись за поцелуем. Беззащитно-доверчивая, ломкая, задрожала она в руках.
И кто-то коснулся тонких губ, сжал ее, вдавил в жалко скрипнувшую стену. Глаза цвета воды широко раскрылись, плечи дрогнули и сжались.
Но тут же она зажмурилась, откинула назад голову. Подставляя ранимую, тонкую, хрупкую шею. На мгновение обхватила за плечи, сжала, стиснула худыми ломкими руками. А потом вскинула их над головой, раскрывая себя и свое тело. Распахнула тонкокостные ладони и закрыла глаза.
Просительно приоткрылась терпкая манка рта.
И ее обнаженное тело. Остро надрывное, с призывно горящими сосками и дрожащей венкой на шее, нервным вытянутым животом, мягким морочным запахом испарины, влагой подмышек, горячим острым истомным запахом между ног, пробуждало оно неутолимое нетерпение, пульсирующее в паху. Заставляющее опускать ее на колени, стискивать, вжимать, накручивать на кулак длинные белые волосы. И, распластывая под собой, охватывая губами соски, вытягивать из нее надрывные слезные стоны: