Парижанин из Москвы
Шрифт:
Таким ощущением он наделяет и Олю Средневу в «Куликовом поле», тоже чистое ангельское создание, разгадавшее смысл явления Старца с крестом — Сергия Радонежского: «Века сплюснулись, и через 500 лет явился Угодник». Заметим: это как бы не он наделяет свою героиню ощущением сплюснувшегося времени, а сам ведом ощущением героини.
Таким же качеством времени Шмелёв пытается объяснить себе и рассудочно-настороженное отношение Ольги Александровны к постели, убийственно-холодное упрямое непонимание ею, самым дорогим для него человеком в последнее десятилетие его жизни, его естественного желания. О, это ужасное, с расхожей точки зрения, его унижение: «хотя бы один раз!» И ответ-вопрос подруги: «Всякий раз, как после праздника, испытывать пустоту «зачем он был»?» И напоминание ему, автору, о возвышенной любви Ильи к Анастасии в «Неупиваемой Чаше». Что же он хочет после этого?
Нет, всё непросто в этом мучительном, изматывающем противостоянии.
Чтобы раз и навсегда оставить изболевшую тему, О.А. грозно предупреждает, что, случись это, она «самоуничтожится». Но И.С. давно отступил! Он простил, он даже почти забыл. Но он так долго бился над неразрешимой загадкой и он её разгадал: полуженщина, demi-vierge!
Он выстрадал и назвал своё открытие надмирным, неземным и вневременным. Он всячески будет защищать свою Беатриче Ольгу Александровну от И. А. Ильина, от возможной иронии или осуждения:
«В ней есть несомненная, яркая русскость и страшный душевно-духовный опыт предков. Поколения — левитские, по отцу — по матери. Помню, в деле следствия об убиении царевича Димитрия (студент МГУ Иван Шмелёв, будущий юрист, слушал лекции В. Ключевского) по указу царя В. Шуйского, в числе показывающих на допросе был не то пономарь, не то дьякон Суббота… Дед и прадед Ольги Александровны священствовали в Угличе… Да, опыт левитских предков. Страшный груз… — сколько взято на душу всего поведанного на исповедях! Сколько шлаку! О «золоте» на исповедях не говорят, но оно блестит порой — и оно отложилось в «сундуках» предков. У Ольги Александровны часты «проникновенные», «символические» (знаменующие) сны. Много их в её письмах. Она умеет писать. Вот почему я ухватился за «дарованье» — это бесспорно. Но — о горе! — нет выдержки. А есть и слова, и глаз, — особенно к свето-тени… и сердце. Но… всё проходит вспышками».
И далее: «Скольжение. Странный характер — удивительная мягкость и порой — непостижимая жёсткость, такая крутая смена… Жизнь не вышла. Отсюда — броски, швырки — отсюда — «кривит ножки», как стыдливые (смущающиеся) дети, когда ими любопытствуют».
«Определённо — она незаурядна. Но в ней, да, есть… от демивьерж».
Страшный приговор! Женщина, наверно, его заслужила. И мужчина, наверно, прав в своей всё-таки оскорблённой и оскорбляющей правоте.
Последним его словом в их эпистолярном романе, написанным его слабеющей рукой, будет «О, как мне скорбно!». Скорбно — точнее не скажешь: это и печаль-тоска, и болезнь-недуг, и горестно-горький привкус во всём. «Скорбнуть» у Владимира Даля — сохнуть, вянуть; «Хлеб в поле скорбнёт» — «заморен засухой, недозрел», полузрелый. Когда-то И.С. вставал на колени, услышав таинственные звуки зреющего хлебного поля. Но он же увидел во сне непригодный для вспашки ров. Последним его видением будет «его Оля» в белых лилиях над хлебным полем…
Для большого писателя его герои созданы им «из персти земной» живые, потому что омыты писательской кровью, и потому они живые. Вот только живых людей, а не созданных писательским воображением, опасно наделять чертами своих героев — «из персти земной» они воздвигнуты Богом. А это, как сказал один деятель, «посерьёзней, чем фантазия у Гёте».
Думала ли о себе Ольга Александровна что-нибудь подобное?
У неё иной ряд оправданий перед самой собой. Инстинкт самосохранения слабых подсказал их ей. А как редактор будущего романа она позаботилась о грозных надписях-запретах публиковать некоторые письма. Похоже, она позаботилась и об уничтожении части писем.
Что ж, наверно, искусство любви, как и искусство изящной словесности, требует не только искренности, но и самоконтроля. Женщине здесь помогает природная скрытность и инстинкт самосохранения, пусть даже детская поза смущения, замечательное свойство смущение, ныне почти утраченное — «кривить ножки».
Но в том-то и дело, что любовь такова, каков человек. Можно не сомневаться, Иван Сергеевич и Ольга Александровна дня не проживут без дум друг о друге и после его запоздалых открытий. Тайна человеческой души не поддаётся расшифровке.
И читателю, хотя он и добрался худо-бедно почти до конца повествования, хотя и узнал, как жесток приговор женщине, которой всегда есть что скрывать от мужчины и чем его озадачить, — читателю предстоит ещё вместе с И.С. встретить миг, за которым вечность. На земле остаются его книги — его Слово, даже если всего «для трёх праведников», которые спасут город от Божьего гнева.
А у О.А? «Жизнь не вышла», вот и «кривит ножки»?
Но здешняя страшная в своей мгновенности жизнь не выходит ни у кого, что становится так скорбно-ясно в смертный час. Для того и треплет жизнь, и изводит ошибками, заблуждениями и болезнями, чтобы смирились с неизбежно временным и ушли достойно в Вечное…
Однако это необходимое отступление немного преждевременно: нашим героям предстоит встретиться — жизнь-то продолжается.
Эсбли. Третья встреча
Наших героев не оставил своим вниманием жизненный театр абсурда. После страшных потрясений и разочарований, и гнева, и боли, и унижений, и всё равно неприемлемости чего-либо другого, невозможности отказаться от наваждения любви, убеждённости в её единственности — после гнева и оплакивания обломков двух парижских встреч весной и летом 1946 года — наши адресаты, переполненные наигорчайшим и всё равно драгоценным «визуальным» опытом, почти подсознательно готовят себя к новой встрече. Во всей её полноте. Надо только объясниться раз и навсегда. Пусть другой (другая) всё поймет, надо только убедить другого (другую)!
«Заклинаю тебя Господом Богом: ты же знаешь сам, что ни одно слово твоих упреков не верно. Не только часы, но секунды все дня я думала только о тебе, будучи в Париже… Знай это и замолчи, — перестань корить! Что делать мне, — я в отчаянии, я плачу, я в упадке — что делать мне, — если всё лучшее во мне, мои добрые порывы так отражаются на окружении. Ты знаешь, ты не можешь не знать, что я только и живу тобой. Как можешь ты так плевать в чужую (чужую? — Г.К.-Ч.) душу? Да это ты, ты, который всю «испинал» меня. Я клянусь перед Богом, что никогда не посмела бы даже подумать о пинках. Я страдаю невыносимо от того, что создаётся безнадёжность. До того страдаю, что не хочу жить! Всё упало во мне…»
Вот так она «выстроила» для себя их отношения и так доказала их в Париже. Пытаться переубедить, тем более упрекать, даже не упрекнуть, только напомнить, что ему обещали «Олю Шмелёву» и что он будет «не одинок» и она «никогда не оставит» его — значит «пинать» именно её? И при этом страдать, строить планы, о них речь впереди.
Это ли не пример именно духовной неполноты, «полудевственности», которую так изящно-литературно, необидно определил благородный И.С. в письме Олюше и чему так же честно даст определение в письме их общему когда-то другу Ивану Александровичу Ильину?
Итак, «по горячим следам» парижских встреч Ольга Александровна начинает присылать частями свою большую работу «Заветный образ». Разумеется, не оставляя себе дубликата — признак непрофессионального отношения. И хронической усталости — только бы успеть выполнить задуманное хоть как-нибудь. Работа оставляет впечатление незаконченной: в ней нет «нерва», нет «высшей точки».
Не странно ли: Иван Сергеевич больше не торопится выразить ей своё мнение о сочинении, к которому так долго шла его «литературная дружка». Реже испытывает он и чувство восхищения, восторга перед Ольгой Александровной, всё меньше обиды и надежды на понимание и сострадание с её стороны, он по-прежнему бесконечно, по-отечески добр с ней, но и всё более печален.