Перемена
Шрифт:
Прогуливаясь неспешно по площади, Михаил Григорьевич восторженно рассказывал о значении каждой статуи, её истории и о скульпторах, долгие годы трудящихся над их созданием. Елизавета Андреевна делала вид, будто внимательно слушает его, хотя мыслями она оставалась там, в заброшенном парке, у старинной беседке под высоким кипарисом, и полы шляпы и зонтик скрывали её смущение, то и дело покрывающее её щёки лёгким румянцем.
Далее их путь пролегал через соборную площадь — как раз мимо собора Санты-Марии-дель-Фьоре, неподалёку от кофейни "Lievito", где они впервые завтракали во Флоренции. Елизавета Андреевна не раз гуляла по этой площади, освещённой ярким солнцем, но ныне всё то прошлое обернулось иной стороной, в память точно вечный мемориал врезался день первого пребывания — то была весна, тёплая, приятная, но всё же весна с её ещё холодными ветрами и частыми дождями. Сейчас же стоял июль — середина благодатного, поистине чарующего лета; минула всего лишь два с половиной месяца — малый срок для целой жизни, а сколько изменилось с тех пор, сколько всего нового приобрела душа её? Вишевская запрокинула голову к небу, стая голубей кружилась над площадью, вспугнутая оравой мальчишек, с шумом пронёсшейся мимо чопорно прогуливающихся господ. На верхней башне собора раздался звон колокола, оглушившего всю площадь своим низким долгим звуком. Елизавета Андреевна дёрнулась всем телом, будто её ударило током: колокольный звон пронёсся по всему её нутру и почудилось ей тогда, словно он звенит лишь для неё одной, возвещает своим протяжным тоном тяжкий грех, что свершила она. Ещё плотнее сжала Вишевская локоть мужа и стыд за содеянное обагрил её лицо густой краской. Вдруг до их ушей донеслись звуки органа — начало католического богослужения и дивные, высокие чарующие голоса запели на латыни Псалмы.
— Не желаете ли посетить собор? Взглянуть хоть раз на службу латынщиков? — поинтересовался Михаил Григорьевич, склонившись над ухом жены.
— Нет… нет, в другой раз. А ныне я истомилась от жары, — запинаясь, не находя себе места, ответила она, чувствуя, как земля разверзается у её ног и как она срывается в глубокую бездну, а там адский огонь пожирает её плоть и кости — и это будет длиться целую вечность. "Это мой грех, — думала она про себя, когда экипаж выезжал с площади, оставляя позади собор, — моё проклятие, мой грех".
Они приехали в сады Боболи — так называется один из старейших парков Флоренции, созданные лучшими итальянскими зодчими — Никколо Триболо, Бартоломео Аиманти и Джорджо Вазари ещё в шестнадцатом веке. Сами сады находились на склонах холма Боболи с юго-восточной стороны палаццо Питти — главной резиденции герцогов Медичи. Там Вишевские, в тишине и покое, вдалеке от шумных городских улиц, спешащих куда-то горожан медленным шагом, наслаждаясь царившей повсюду безмятежностью, прогуливались по парковой аллеи — под сводами высоких арок, представляющих собой сплетённые между собой ветви деревьев. Тут сердце Елизавета Андреевны успокоилось, сморённое царящим вокруг миром, а тревожные мысли обуздались под покровом милых воспоминаний — где-то есть похожий парк, с такими же вот аллеями, только не пустыми, а наполненные любовной негой, что окрыляет, вселяет в сердце надежду и дарует силы. "Разве любить — это грех? — спрашивала душа саму себя. — Неужто за это одно отправят меня в ад, коль полюбила я другого пламенной, чистой, искренней любовью? И за что все те муки, испытанные четверть часа тому назад? Как может возвышенное чувство являться пороком?" Она взглянула на небеса, словно ища ответ на свои вопросы; сквозь густую листву падали на землю косые лучи солнца, но небо оставалось безмолвным.
XXIV ГЛАВА
Как сильно было стремительное чувство, захлестнувшее их обоих в единый безудержный поток! И они, ещё молодые, упали в его водоворот, укрылись колпаком под его нежной дланью. Иммануил часто отсутствовал по делам государственной важности, заседая с другими соотечественниками в канцелярии посольского приказа, а Елизавета Андреевна более не томилась в неисповедимых ожиданиях, она не томилась первоначальной своей колкой ревностью, а тихо, мирно дожидалась возвращения милого, сидя у окна или на высокой террасе дворца. А когда выпадали редкие дни их тайных встреч, то их стопы направлялись в парк, под тень высоких кипарисов — у полуразрушенной беседки. всё в том месте. сокрытом куполообразным полумраком, было столь важно, любимее её сердцу — заместо причудливых гротов, декоративных элементов из камня, коллонады и необычных статуй-фонтанов садов Боболи.
А время шло своим чередом — то протекая медленным ручьём, то стремительно несясь бурлящим потоком. В один из августовских дней — знойный, жаркий, солнечный — обычный для южной стороны, под навесом, представляющий собой коллонаду, увитую плющом и виноградом, за круглым белым столом с изящной кованой ножкой, сидели, попивая кофе и играя в карты, Виктор Алварес-Херерос и и Леонидос Эспиноза, в пепельнице перед ними лежали окурки, горький табачный дым смешивался с благоговейным ароматом диковинных цветов, росших в клумбах вокруг зелёной лужайки с коротко подстриженной травой; неподалёку от них на широких качелях, покрашенных белой краской, сидела, чуть опрокинувшись назад, Елизавета Андреевна, а позади неё стоял Иммануил, сильной рукой раскачивая качели и, смеясь заливным голосом, она глядела в высокое голубое небо, яркие лучи освещали-ослепляли её зелёные глаза. Время от времени Виктор и Леонидос, привлечённые женским смехом, кидали в её сторону любопытные, чуть восторженные взоры и замирали внутри всякий раз, когда раскачиваясь на качелях, Вишевская машинально чуть приподнимала маленькую изящную ножку в атласной туфельке и тогда лёгкий ветерок, ненароком задевая край платья, чуть оголял её щиколотку, явив взору шёлковый белый чулок.
За сим понятным, но крайне ненадёжным случаем — ясным днём, после обеда, наблюдал с высокой террасы второго этажа Александр Хернандес. Он, как и те, другие, был в душе очарован красотой русской барыни, но, стараясь не задевать ничьих чувств, действуя осторожно, с присущей ему врождённой мудростью, не смел сделать ни единого шага ради одного прикосновения к её нежной руки. Иногда он мечтал о ней, но тут же — вслед за грёзами, к нему нисходило прозрение: перед его мысленным взором вставал образ Михаила Григорьевича — злое, каменное лицо с безжалостным взглядом и рука его держала револьвер, чьё дуло было направлено в его сторону: по закону Вишевский имел право требовать дуэль за поруганную честь, оттого Александр уступил место Иммануилу, оставшись позади, ибо осознавал всю зыбкость того положения, в котором очутились они все по вине одного.
Глубоко вздохнув тяжким мыслям, Александр Хернандес прошёл в длинный коридор, встал у окна, всё ещё посматривая в сторону сада: сердце его то сжималось, то неистово колотилось в груди, и дабы унять боль от нахлынувшей его ревности, он сосредоточился было на Викторе и Леонидосе, играющих вот уж который час в карты, как думы его прервал звук шагов — так могли ступать по мраморному полу мужские подкованные ботинки. Александр обернулся — перед ним в сером костюме стоял Вишевский. Приезд последнего озадачил осторожного мексиканца — никогда ещё Михаил Григорьевич не возвращался столь рано, обычно его экипаж подъезжал к дворцовым воротам не раньше полуночи, но ные на часах было всего лишь четыре часа пополудни. Первое время Александр изучающе, как-то по-новому, глядел на Вишевского, чуть прищурив глаза, в голове роем кружились разные мысли-толки, а душа разделилась на два лагеря: один требовал отмщения, продиктованный ревностью, другой — за сокрытие любовных тайн; свет и тьма боролись за первенство, но разум взял вверх и дьявол отступил, дав путь благоразумию. Чтобы отвлечь внимание Вишевского от происходящего за окном, Александр Хернандес взял несколько фривольно его под локоть, сказал:
— Синьор, как я рад вас видеть! Теперь я смогу отыграться за прошлое своё поражение, — и чуть ли ни силком повёл его в свою комнату.
— Но, прошу вас, извольте поинтересоваться: неужто вы желаете сыграть со мной в карты прямо сейчас?
— Истинно так! И непременно сию минуту, а иначе когда потом, коль вас постоянно нет на квартире.
Александр говорил быстро, скороговоркой, не давая шанса Михаилу Григорьевичу вставить хотя бы одно слово. такое поведение несколько смутило и даже вызвало странное подозрение в душе Вишевского, но в конце он сдался, к тому же за игральный стол присоединился всегда улыбчивый, мягкий по натуре Мигель Кастилло-Ривера, и в кругу приятелей возродился былой азарт — Вишевский первый бросил свою карту…
Елизавета Андреевна поджидала мужа в гостиной квартиры. Петронелла с ловким мастерством красиво сервировала стол. Ужинали князь и княгиня вдвоём, всё было идеально — со стороны, по крайней мере так казалось, однако давящая тишина и подступившее чувство подозрения снова накрыла Михаила Григорьевича невысказанной обидой. Ночью он не сомкнул глаз, дурные мысли одна за другой лезли в голову, рвали сердце на мелкие ледяные кусочки. Он повернулся в сторону, глянул на мирно спящую жену — она лежала на спине, запрокинув руки вверх, широкие пышные воланы скрывали её грудь до самой шеи, её лицо обрамляли волосы и в этой красивой картине Вишевский не нашёл странного, однако тревога не отпускала его душу.
А в это время в квартире на третьем этаже за столом сидел Иммануил. Блаженно потягивая сигарету и медленно пуская дым, он глядел в окно — в густую черноту, где на небе ярко светила полная серебристая луна. Недалеко от него на диване сидел полулёжа Иван Сантана-Бланко, в его руках была гитара и пальцами он время от времени касался струн. Но лишь единожды взглянув на Иммануила, что безучастно ко всему с блаженным видом смотрел куда-то вдаль, он прекратил играть, спросил:
— Так ты действительно её любишь?
— Да, больше всего на свете, — не сразу молвил тот, очнувшись от тёплых воспоминаний.
— Но у неё есть супруг, не забывай о том. Если он дознается или её служанка всё расскажет, быть беде: один из вас погибнет на дуэли.
— Пусть даже так. Отдать жизнь за её любовь — что может быть лучше?
— Ты глупец, Иммануил, сам же добровольно лезешь в петлю, — проговорил Иван и, отвернувшись, тихо заиграл на гитаре.
Какое-то время Иммануил продолжал безучастно глядеть куда-то вдаль, то ли мечтая, то ли раздумывая над чем-то. В конце, загоревшись странными надеждами, он достал бумагу и чернила, макнув перо, стал писать: "Дорогая, милая моя Диана. Сколько лет мы знаем друг друга, сколько времени были рядом. Скоро мне исполняется тридцать два года — немалый срок для достопочтенного мужа. Мне никогда не забыть наши упоительные встречи под тем развесистым деревом, те минуты, что дарила ты мне в юные наши годы. До сих пор я ощущаю твой горячий, сладостный поцелуй на своих устах и долго ещё могу вспоминать и вспоминать твои ласковые прикосновения. Ты ведаешь: я далеко, на другом краю земли и нескоро возвращусь на родину, под любимые, единственные мои чертоги. Знай же, милая Диана: за сий период нашей разлуки я изменился, стал другим человеком, ныне я не тот самый Иммануил, коего ты знала прежде. В моём сердце поменялись чувства — я полюбил другую; не спрашивай, почему и как. и, прошу тебя, не кори в том ни себя, ни меня. Так получилось: сердцу не прикажешь. Прощай. Диана, и забудь меня на век. А я желаю тебе всего хорошего, и да полюбишь ты другого — более достойного, чем я. Иммануил Велез. Август 1879 год".