ЖАНРЫ

Переписка с О. А. Бредиус-Субботиной. Неизвестные редакции произведений. Том 3 (дополнительный). Часть 1
Шрифт:

Оля упорно повторяла — «Это было _я_в_л_е_н_и_е!..[396] Он _у_ш_е_л!..[397] для _Н_е_г_о_ _н_е_т_ _п_р_е_г_р_а_д».

Среднев открыл парадное. В ночь навалило снегу, но никаких следов не было. И это было объяснимо: след завалило снегом. Оля показала на крыльцо: — «Завалило снегом..? Но раз отворялась дверь, она бы загребла снег, а снег лежит совершенно ровно, нетронуто!» Среднев и тут объяснял «логично»: «значит, ушел _д_о_ снега!» Вероятности полной, конечно, не было, но… _м_о_ж_н_о_ было пройти неслышно, когда они забылись, _м_о_ж_н_о_ было и сделать со щеколдой. Кол подпирал калитку, как было с вечера, но и тут… — _м_о_ж_н_о_ было пролезть в малинник, забор развален.

Доводы Среднева были скользки, но нельзя было возразить, что это невозможно: тут не страдала «логика». Для него, как и для меня, _ч_у_д_о_ было гораздо невозможней. Оля смотрела на нас с грустной, жалеющей улыбкой, но могла защищать _с_в_о_е, единственно, только верой. Среднев веры ее не разбивал, признавал, что рассказ мой «еще больше сгущает впечатление, что старец достойнейший человек, великий инок». Объяснял и мотив «явления». — «Несомненно, это человек тонкой душевной организации, — говорил он, — чуткий к народному страданию и большой психолог. Находка Васи… только вообразите! — крест, с Куликова Поля!.. какой же си-мвол! Он сразу понял, что этим крестом можно укрепить падающих духом, влить надежду на скорое освобождение… эффект совершенно исключительный! Заметьте _е_г_о_ прием, и с Васей, и с нами… _е_г_о_ ободряющие слова — „господь посылает — _м_и_л_о_с_т_ь… _б_л_а_г_о_в_е_с_т_и_е!“ Пять веков назад русский князь разгромил Мамая, татарское иго, тьму… с _б_л_а_г_о_с_л_о_в_е_н_и_я_ Преподобного. И вот, эта находка, эта встреча в поле, и… мысль — символ-то какой! И вот — „голос Куликова Поля“: _у_п_о_в_а_й_т_е! и повторится чудо, падет иго наистрашнейшее, Крест победит его! И _о_н_ принимает на себя миссию, и идет… к нам, в _в_о_т_ч_и_н_у_ Преподобного, откуда и воссияет — вторично! — свет. Я искреннорасстроган, я перед _н_и_м_ преклоняюсь, _з_а_ _и_д_е_ю! я готов руку поцеловать у этого светлого пришельца!.. А этот уход таинственный — какое тончайшее воздействие! обвеять _т_а_й_н_о_й… — как-бы граничит с чудом! Ведь если _т_а_к_о_е… „явление“ — бросить в массы народные..! Но мы не можем содействовать, вы понимаете. Кто поверит нам, интеллигентам? Оля рассказывала немногим, верным, но этого недостаточно. Надо на площадях кричать, надо… _о_б_ъ_я_в_и_т_ь_ Крест! надо… принять крест[398]. Это лишь повело бы к новым жертвам. Она хотела… принять крест. Я удержал, я умолял ее… — взволнованно шептал мне Среднев, — Крест далеко отсюда».

Нет, чуда Среднев не мог принять. Я… — смута во мне была, — я[399] _п_о_ч_т_и_ верил, что тут[400] исключительное, граничащее с чудом. Опытом следователя я чувствовал по тону, по глазам чистой девушки, по шатким доводам Среднева, по всему матерьялу «дела», что тут… необъяснимое, почти[401] чудесное.

— «И вы не верите…» — с жалеющей улыбкой, грустно повторяла Оля. Я сказал: «искренно _х_о_ч_у_ верить… больше: я _п_о_ч_т_и_ верю, смотря на вас». И это была правда. Светлым своим порывом веры[402], светом в глазах, детскою чистотою в них она _з_а_с_т_а_в_л_я_л_а_ верить. Тогда я впервые[403] почувствовал, кто она: не современной была она, извечное в ней светилось, за-земное: такими, думалось мне, были христианские мученицы-девы: _э_т_о_ светилось в ней.

Среднев заметно волновался, мучилось _ч_т_о-то в нем, — его неверие? — «Ну, хорошо, допустим, _я_в_л_е_н_и_е,_ _о_т_т_у_д_a![404] Но!.. не могу я понять, почему вдруг… у _н_а_с!?.. Я, конечно, не круглый атеист, но… почему я удостоин такого… „высокого внимания“»?! — «Но почему вы предполагаете, — вырвалось у меня невольно, — что это _в_ы_ удостоены… „высокого внимания“?» — и я перевел взгляд к Оле. Среднев заметил это. — «Нет, я не обольщаюсь… я говорю смиренно: я _н_е_д_о_с_т_о_и_н, я…» — «Папа, не укрывайся же за слова! — с болью и нежностью вырвалось у Оли. — _И_щ_е_т_ твоя душа, но ты страшишься, что вдруг все твое и рухнет, чем жил… а чем ты жил[405] — разве оно не рухнуло?! или не видишь ты..?! А ты не бойся, ты…» — она не могла, заплакала.

И тут… — что меня натолкнуло..? — я, как бы заканчивая «следствие», может быть, по привычке к форме протокола, коснулся «срока»: _к_о_г_д_а_ _э_т_о_ произошло? И восстановил для них: встреча со старцем на Куликовом Поле произошла часов около 4-х дня, 25 октября, в субботу… в «родительскую» субботу, в «Димитриевскую», и это совершенно точно, потому что Сухов возвращался от дочери, со станции «Птань», где его угостили пирогом с кашей, и он вез кусок пирога внукам, а в тех местах этот день чтят особенно. — «Вы помните… это точно?!.» — крикнула нервно Оля, вдруг побледнев и дернувшись. — «Папа… слушай… па-па..! — задыхаясь, вскрикнула она и протянула руку к письменному столу, — там… у тебя, в продовольственной книжке… там есть, я знаю… у меня в дневнике… знаю… а вот ты… в книжке!..» Она задохнулась, кинулась в комнаты. Среднев взглянул на меня испуганно, словно он растерялся, и, вдруг, что-то поняв, нервно дернул ящик стола, — но это был стол профессора, — побежал к своему столу, вынул затертую, трепаную тетрадку, быстро стал перелистывать, что-то нашел, ткнул пальцем, и… — тут прибежала Оля с клеенчатой тетрадью, — не своим голосом прочитал: «200 граммов подсолнечного масла… 300 граммов пшена… штемпель… 7 ноября…» — «Но это же было… 7 ноября!» — сказал он раздраженно-вопросительно. — «Да, 25 октября, по церковному стилю, по старому… в субботу… в „Димитриевскую“ субботу..!» — прерывающимся и как бы пристукивающим голосом выговорила Оля, с усилием, — «как _т_а_м… на Куликовом Поле… в _т_о_т_ же вечер… больше четырехсот верст от нас! Папа… па-па…» Она упала бы, если бы я не подхватил ее. Среднев стоял, бледный, оглушенный, губы его запрыгали, перекосились, он что-то хотел сказать и не мог выговорить, — только одно и разобрал я: «в _т_о_т_ же… вечер»![406] Он опустился на стул, закрыл руками лицо и весь затрясся. Оля стояла перед ним, сложив у груди ладони, ни слова ему не говорила[407], — понимала, что с ним совершается сейчас самое важное, величайшее в его жизни. Он сотрясался в глухих рыданиях, и, сквозь дрожавшие его пальцы на лице, струились слезы. Я хорошо знаю подобное «разряжение», не раз видал в своей практике. Но тут было сложней неизмеримо: тут рушилось _в_с_е_ привычное и замещалось… — чем? На это ответить невозможно, это — _в_н_е_ наших измерений. Оля — не странно ли, я мог наблюдать за всем! — была радостно-спокойна, торжественно-радостно-спокойна, смотрела напряженно и выжидательно… но это было такое нежное, почти материнское _д_в_и_ж_е_н_и_е — взгляд сердца! Я… не странно ли? — совсем не был потрясен, — очевидно, был уже подготовлен, нес в своем подсознательном свершившееся _ч_у_д_о. Я был как бы в ликовании, — впервые изведанное чувство, — и теперь знаю, что такое, когда «ликует сердце». И еще во мне было… чувство профессионального торжества: _р_а_с_к_р_ы_л! — и совсем неожиданно для себя. Тут уже никакими увертками нельзя было опорочить «юридического акта». Мое заявление, предварительное, о дне и часе, было документально подтверждено записями в Олином дневнике и в грязной тетрадке Среднева. Он отнял от лица руки, оглянул нас смущенно-радостно, новым каким-то взглядом, по-детски как-то, смазал слезы и облегченным вздохом, как истомленный путник, сказал, озирая комнату, — «верую, Господи…» — закрылся и зарыдал. И теперь плакала Оля с ним, и я… заплакал, _о_т_ _у_м_и_л_е_н_и_я, — впервые изведанное мною чувство.

В посаде я пробыл больше недели. Много тогда переговорилось и передумалось. Вскоре опять приехал, и до зимы приезжал не раз. Приехал перед Рождеством и не нашел Средневых: они переехали на юг, — так нужно было.

Январь — февраль 1939 г. Париж Ив. Шмелев Выправлено мною — февраль 1942 г. Ив. Шмелев

Михайлов день

(Редакция ноября 1942 — января 1943 гг.)

1

30. XI.42 8 вечера […]

Михайлов день[408]

Я давно считаю, — с самого Покрова, когда давали расчет уходившим в деревню на зиму, — сколько до Михайлова дня19 осталось: Горкина именины будут. По разному все выходит, все много остается. Горкин сердится, надоели ему допросы:

— Ну, что ты такой нетерпеливый… когда будут — тогда и будут! Все в свое время будет.

Все-таки пожалел, выстрогал мне еловую досточку и велел на ней херить гвоздиком нарезки, как буду спать ложиться:

— Все повеселей тебе будет ждать.

Два денька только остается, две метинки осталось!

На дворе самая темная пора: только пообедали — и уж и ночь. И гулять-то невесело, — грязища, студеный дождик, — не к чему руки приложить. Большая лужа вот-вот застынет, рябью по ней студеной гуляет с ветру, и так разлилась с дождей, хоть барки по ней гоняй: под самый курятник подступает, курам уж сладили мосточки, а то ни в курятник, ни из курятника; уж петух затревожился, Марьюшку20 криком донял, — «да что ж это за непорядки!?..» — разобрали, будто, по голоску. А утки так прямо и вплывают в свои утятники, такое приволье им! В садике пусто, голо, деревья плачут, видно даже, как по коре сочится, как ручейки… все листочки давно посдуло, на антоновке только вихорок желтеет рваными листьями… последнюю рябину еще до Казанской сняли21, — морозцем уж хватило, — и теперь только на макушке ржавой почерневшие кисточки, на радость галкам. Горкин говорит:

— Самый грязник теперь, ни на колесах, ни на санях, до самых до моих именин… Михаил-архангел все ко мне по снежку приходит.

В деревне теперь веселье: свадьбы играют, бражку варят… вот Василь-то-Василич и поехал, отгуливать. Мы с Горкиным все коньки в амбаре осмотрели, три ящика, сальцем промазали ремешки: морозы скоро, каток на пруду в Зоологическом Саду откроем для публики, елками-флагами разукрасим, стеклянные разноцветные шары на проволочках повесим, шкаликов и кубастиков наставим, — иллюминацию. Переглядели и саночки-каталочки, в плисе и бахроме, — скоро будет катанье с гор. Приедет Василь-Василич из деревни, горы осматривать покатим… не успеешь и оглянуться — Николин день22, только бы укатать снежком, под морозы успеть залить. Отец уж ездил в Зоологический, распорядился. Говорит — на пруду еще «сало» только, а пора бы и «ледяной дом» ставить, как запоздало-то. Что за «ледяной дом»?.. Сколько же всего будет… зима бы только скорей пришла! У меня уж готовы саночки, и Андрейка вытесал-выстрогал мне новую лопатку. Я кладу ее спать с собой, глажу и нюхаю: пахнет живою елкой, снежком, зимой. Вижу во сне сугробы, весь двор завален… копаю и копаю, и… лопаточка вдруг пропала, в снегу утопла. Просыпаюсь, — ах, вот она! теплая, шелковая, как тельце. Еще темно, только затапливают печи, — вскакиваю, бегу к окошку: а, мокрая грязь чернеет. А пожалуй и хорошо, что мокро: Горкин говорит, что зима никогда не приходит посуху, а все на грязи становится. И он не дождется именин: самый это священный день, сам архангел к нему приходит.

Мастерская побелена, стекла промыты с мелом; между рамами насыпаны для тепла опилки, прикрыты ватой, а по вате разложены шерстинки, — зеленые, голубые, красные, — и посажены веселые розочки, из сахара, с кондитерских пирогов недавних, — ну, будто садик за стеклами! Полы проструганы до-бела, — как же, надо почиститься, день такой: порадовать надо ангела.

* * *

Только денек остался. Вернулся Василь-Василич, привез деревенского гостинца. Такой веселый, — с бражки да с толокна. Вез мне живую белку, да дорогой собаки отняли, не довез. Папашеньке — особенных рябчиков, любимых: не ягодничков, а «с почки да с можжухи», осинничков, с горьковинкой, — в Охотном и не найти. Михаиле Панкратычу мешочек толоконца жареного, с кваском хорошо хлебать, Горкин ужасно любит — уважает, и белых сухих грибов, — ну, дочего ж духовитых… с одной вязаночки во всю мастерскую ду-хом, живым грибом! Я впиваюсь лицом в вязаночку, нюхаю и дышу, дышу… не могу даже оторваться, — такое в этом… такое-та-кое… ну, не сказать! Будто и щи с грибами, и похлебка, и соус сладкий к картофельным котлетам, и лес, и грибы, и… все! Мне ростовский кубарь расписанный и клюквы, в березовом бурачке, веселой, крупной, как бусины на елку сладкие. И аржаных лепешек еще, с соломками, — сразу я сильный буду. А белочку еще заведем, успеем.

— Со-о-рок у нас нонче по задворкам… — говорит, — прямо, из годов год, невидано никогда! к большим снегам, старики сказывают… лю-тая зима будет! Да у нас в избах тёпло, лесу навезено — девать некуда!..

Такой веселый, разгулистый… — всех нас порадовал, что зима не гнилая будет: русский человек морозу рад, здоровье с морозу только. И Горкин такой веселый, что Василь-Василич не припоздал, а то — говорит — «без тебя, Вася, и именины не в именины». В деревне и хорошо, понятно, а по калачам соскучишься.

Поделиться с друзьями: