Переписка с О. А. Бредиус-Субботиной. Неизвестные редакции произведений. Том 3 (дополнительный). Часть 1
Шрифт:
Горкин уж прибирает свою каморку. Народ разъехался, в мастерской свободно. Соберутся гости, захотят поглядеть святыньки. А много у него святынек. Весь угол заставлен образами, до-древними. Черная-Казанская, — отказала ему по смерти прабабушка Устинья, — и еще Богородица-Скорбящая, литая риза, а на спинке печать наложена казенная, под арестом была икона, раскольницкая какая-то: Горкину верный человек доставил, из-под печатей. Ему триста рублей давали староверы, да он не отдал: «на церкву отказать — откажу, — сказал, — а иконами торговать не могу». И еще «темная Богородица», лика не разобрать; нашел ее Горкин, когда ломали на Пресне дом: с третьего яруса с ней упал, с балками обвалился, — и _о_п_у_с_т_и_л_о_ безо вреда, ни цапинки! Потом Спаситель еще старинный, — «Спас» называется. И еще — «Собор архистратига Михаила и прочих сил бесплотных», в серебрёной литой ризе, до-древних лет. Все образа почищены столовым вином с мелком, лампадки на новых голубых лентах, — «небо-то, касатик, голубое!» — а подлампадники с лепными херувимчиками по уголкам, старинные, 84-й пробы. Под «Ангела» голубой шелковый подзор подвесил, с вышитыми золотою канительцей крестиками, от Сергия-Троицы, — только на именины вешает. Справа от «Ангела» медный надгробный крест, литой-старинный; нашел его Горкин в земле, на какой-то стройке: на потлевшем гробу лежал, — таких уж теперь не льют. После смерти откажет мне. Крест до-древний, мел его не берет, бузиной его надо чистить: прямо, как золотой сияет. Привешивает еще на стенку двух серебрёных… — как они называются..? — не херувимов… а… серебрёные святые птички, а головки у них — как девочкины… и даже над головками у них крылышки, и трепещут, совсем живые! Спрашиваю его: «это святые… бабочки?» Он смеется, отмахивается: «а, чего говоришь, дурачок… согрешишь с тобой! си-лы это бесплотные… шесто-крылые серафимы это, серебрецом шиты, в Хотькове монашки рукодельничают… ишь, крылышками как трепещут, для радости!» — говорит он молитвенно, и старенькое лицо его в ласковых, радостных морщинках, и все морщинки сияют-светятся. Этих «шестокрылых серафимов» он вынимает из укладки на именины только: и закоптятся, и муха засидеть может. На полочке, где старые просвирки, серенькие совсем от пыли, принесенные добрыми людьми, — ерусалимские, афонские, соловецкие, с дальних обителей, — на малиновой бархатной полочке положены самые главные святыньки: колючка ерусалимского терновника, с горы Христовой, — баньщица Полугариха подарила, паломничала туда, — сухая оливошная ветка, из Гефсиманского сада взятая, «Пилат-камень», а еще называют — «литостротон», с какого-то порожка, где ступала стопа Христова, иорданский песочек в пузыречке, сухие цветы, святые, которые на воде распускаются, будто совсем живые, и еще много святостей. Кипарисовые кресты и крестики, складнички и пояски с молитвой, раковинки и камушки, фараонов морской конек, до-древний… — еще поется: «коня и всадника вверзи в море!»23 — и святая сухая рыбка, апостолы где ловили, оттуда вот… — на окунька похожа. Святыньки эти Горкин вынимает только на Светлый День да вот, на день «Ангела» своего. Убирает с задней стены картинку — «Как мыши кота погребали», — я всегда на нее гляжу, и мне все чего-то страшно! — и говорит печально: «Вася это мне навесил, скопец ему подарил сокровенно… будто и не про кота тут, а в насмешку писано, для потехи». Я спрашиваю — «скупец»? — «Ну, скупец… не ндравится она мне, да обидеть Василь-Василича не хотел, терпел… мыши тут не годятся». И навешивает новую картинку — «Два пастыря». На одной половинке пастырь добрый гладит овечек, и овечки кудрявенькие такие, как вот на куличах, из сахара; а на другой — дурной пастырь: бежит растерзанный, палку бросил, только подошвы видно; а волки дерут испуганных овечек, так шерсть клочьями и летит. Это такая притча. Потом достает новое одеяло, все из шелковых ярких лоскутков, подарок Домны Панферовны из бань.
— На язык востра, а хорошая женщина, нищелюбивая и богомольная… — говорит он, расстеливая одеяло на кровати, — ишь, какое веселое, как коморочку-то приукрасило!
Я ему говорю:
— Тебя одеялками завалят завтра, Гришка сказал — смеялся.
— Глупый сказал. А правда, в прошедчем годе два одеяла монашки из Страстного подарили да еще из Зачатиевского. Ну, я их пораздавал, куда мне!..
Под крестом — митрополита повесить хочет, наш дьячок посулился подарить.
— Пировать будем — первый ты гость будешь. Ну, батюшка придет, может, коли досуг дозволит: завтра у него много почетных именинников, не мне чета. Папашенька побывает, всегда уж… а ты все первый, ангельская душка. Ангелов праздник и прочих сил бесплотных. А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался? Лопату ему расколол, он те побранил, а ты — плеваться! И у него тоже ангел есть, Григорий Богослов24, а ты… За каждым ангел стоит, как можно… на него плюнул — на ан-гела плюнул!
На ан-гела?!.. Я это знал, забыл. Я смотрю на образ архистратига Михаила: весь в серебре, — а за ним воины и копья. Это все ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником.
— И за Гришкой?..
— А как же, и он образ-подобие. А ты плюешься. А ты вот что: осерчал на кого — сейчас и погляди позадь его, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдешься. Хошь царь, хошь вот я, плотник, — одинако: при каждом ангел. Все в дозоре у Господа. Так прабабушка Устинья твоя наставляла, святой человек. За тобой Иван-Богослов25 стоит… вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! Нешто ему приятно? Чего оглядываешься… боишься?
Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь.
— Все и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому ангелу день положен, славословить чтобы… вот человек и именинник с того, и ему почет-уважение, по ангелу. Придет Григорий-Богослов — и Гриша именинник будет, и ему уважение, по ангелу. А завтра вот моему ангелу славословие: «Небесных воинств архистратиги… начальницы вышних сил бесплотных…»26 — поется так. С мечом пишется, на святых вратах, и рай стерегет, — все мой ангел. В рай-то впустит ли? А это как заслужу. Там [не] по кумовству-знакомству, а заслужи. А ты вон плюешься…
В летней мастерской, рядом, Андрейка простругивает стол, завтра тут нищим-убогим горячее угощенье будет.
— Повелось так от прабабушки твоей — убогих на именины радовать. Папашенька намедни, на Сергия-Вакха27 именинник был, больше полста кормил. Ну, ко мне, бедно-бедно, а десятка два притекут, с солонинкой похлебка будет и каша белая, будто мой ангел угощает. Зима на дворе, вот и погреются. А то и кусок в глотку не пойдет, пировать-то станем. Ну, погодку пойдем-поглядим.
Падает мокрый снег. Черная грязь, такая же, как утром. От первого снега сорок ден вышло, надо бы зиме быть, а ее нет и нет. Горкин берет еловую досточку и горбушкой пальца стучит по ней.
— Волглый постук, и гляди ты — на колодце-то побелело, захолодало! — надо бы снегопаду быть. Говорил тебе — Михаил архангел все ко мне по снежку приходит!
Небо мутное, снеговое. Антипушка, старый кучер, справляется: «в Кремль поедешь, Михал Панкратыч?» В Кремль. Папашенька уж распорядился, на «Чаленьком» повезет Гаврила. Всегда в этот день Горкин ездит к архангелам, где Собор.
— И пешком прошел бы, беспокойство такое доставляю папашеньке. И за что мне почет-уважение такое?.. — говорит он, будто стесняется.
Я знаю, за что: после дедушки отец совсем молодым остался, Горкин ему указывал, как и что, — во всем помогал ему советом. И прабабушка говорила: «слушайся, Сереженька, Мишу… не обижай». Вот и не обижает. Я беру его за руку и шепчу: «и я тебя обижать не буду». И так горячо на сердце, и подступают слезы.
Три часа, сумерки, а Горкину надо в баню еще сходить-успеть, а там — ко всенощной.
* * *
Горкин в Кремле, у всенощной, в до-древнем Архангельском соборе. Там давние цари наши, в гробницах, — почивают. Их стережет архистратиг Михаил с мечом, и все небесное воинство его.
2
9. I.1943 9 утра
(Посылается 22 янв.)
«Михайлов день» — продолжение.
Да, я не помню, чем кончил, — я добавлял к первой редакции… Пишу на-ура, но ты поймешь…
Падает мокрый снег, но за черным окном начинает белеть железка карнизика[409]. Я отворяю форточку: видно: на свете[410] лампы, как струятся на черноте снежинки. Высовываю руку — хлещет! даже липко стегает в форточку, по стеклам. А воздух… — ах, какой-то особенной свежестью… это зимой пахнет! Михаил архангел это, всегда по снежку приходит, зиму приводит.
Отец велел сшить новую шубу Горкину. Скорняк еще летом подобрал мех, из старой хорьковой отцовской шубы. Она теперь шьется, и портной Хлобыстов обещал принести как раз перед обедней. Все готовят подарочки имениннику[411], а я-то — что[412] подарю? Банщики филипповский крендель сахарный принесут, Василь-Василич чашку чайную ему купить придумал, особо золоченую, из «дорогих», какие баре[413] покупают дарить богатым старушкам-чаевницам… какого-то Граднера — завода, или Гарндера…[414] или Кузнецова-старовера?28 Воронин-булочник пирог принесет с грушками и желе, а дьячок наш казанский митрополита вон посулился достать — на стенку повесить… а я-то что же..?! Разве «Священную историю» подарить, Анохова, без переплета? и крупные на ней буковки, ему по глазам как раз? Она в кухне у Марьюшки, я давал ей смотреть картинки.
Марьюшка прибирается, спать скоро. За пустым кухонным столом, от которого всегда пахнет кашей, caлoм[415] и селедкой, — как ни моет Марьюшка, а стол все какой-то красноватый и салистый, и[416] пахнет[417], — Гришка лениво разглядывает в «Священной истории» картинки[418], пальцами по ним трет. Показывает на Еву и говорит[419]: «а ета чего такая, волосьями прикрывается, вся раздемши?» — и как-то нехорошо смеется, гадкое что-то думает, кажется мне. Я ему рассказываю, что это жена-Ева, безгрешная была, когда в раю были… а как согрешила с яблоком, упробовала, а этого от Бога было не велено… и им Бог сделал кожаные одежды и изгнал из рая на простую землю, в поту лица. А дурак Гришка, прямо, как жеребец, — гогочет, дурак! Это Марьюшка так его. Гогочет и гогочет: «во-какая… согрешила — и обновку выгадала, ло-вкая..!» Ну, охальник, — все говорят. Я хочу отругать его, плюнуть и растереть… — смотрю за его спиной:[420] тень на стене за ним, и я вспоминаю[421] ангела, который стоит за каждым. Вижу в углу иконку с засохшей вербой, вспоминается «верба», вербный веселый торг на Красной площади, великий пост… — скоро буду говеть, понесу батюшке грехи, в первый раз[422]. Пересиливая ужасный стыд, я говорю ему: «я на тебя плюнул вчера… ты, не сердись уж… прости мое согрешение…» — и тру-растираю картинку пальцем, стыдясь чего-то, боясь смотреть. Он глядит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чем-то очень трудном, будто какую-то загадку хочет отгадать… и потом грустное делается его лицо. — «Эн, про чего ты… а я и думать забыл», — говорит он, и лицо его становится добрым, ну, совсем-совсем другим, словно и не он это, даже, улыбается мягко, ласково, — ну, совсем не он это, всегда насмешник, всегда с подковыркой и зацепкой. — «Вот, погоди, паря… — и это самое ласковое у него — „паря“, когда он очень доволен чем-нибудь, — снегу навалит, во-сколько снегу, уж тогда мы с тобой слепим такую ба-бу… во всей-то сбруе!..»
Я срываюсь с лавки, бегу-топочу по лестнице к себе, в детскую, и так мне чего-то радостно, так хорошо, легко…[423]
* * *
Я никак не могу заснуть, все думаю. За черным окном стегает по стеклам… снегом?!.. идет зима..?! Снегом, снегом… конечно, снегом!..
Утро. Окна захлестаны. В комнате снежный свет, новый, холодный[424], радостный, _з_и_м_н_и_й_ свет[425], — вот и пришла зима!.. «Зима… крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…»29 — Господи, вот и пришла зима!.. Я соскакиваю с постельки, в холод, в радостный, снежный, свет, пробегаю по крашеному полу, не слыша холода, взбираюсь на окошко… — снегу-то, снегу ско-лько..! Грязь завалило снегом. Антипушка, весь в снегу, отгребает лопатой от конюшни. Засыпало и сараи, и заборы, и конуру Бушуя, и барминихину бузину, ветки ее заплюхало и придавило[426] — только мутно желтеет лужа. Я отворяю форточку…[427] — свежий, острый[428], новый какой-то воздух, яблоками как-будто пахнет, крымскими яблоками, свежими[429] — ну, как[430] в театре,[431] вдруг донесет из ложи, рядом, где хрустнут яблочком… сочным таким[432], крепким таким и сладким. И[433] ти-хо-тихо. Я кричу в форточку, совсем задыхаясь в радости[434], — «Антипушка… зима…!» Мой[435] голос тоже какой-то новый, будто кричит в подушку. И Антипушка, будто из-под подушки тоже, — «при-шла-а… слава те, Господи… при-шла-ааа… зимушка-зима… зи-ма-а…» Лица у него не видно, — снег не стегает, а густо валит, сильней, сильней. Попрыгивает по снегу кошка, отряхивает лапки. Куры стоят у лужи и не шевелятся, словно боятся снега. Петух все вытягивает голову к забору, хочет взлететь, но и на заборе навалило, и куда ни гляди — все бело.