Переписка с О. А. Бредиус-Субботиной. Неизвестные редакции произведений. Том 3 (дополнительный). Часть 1
Шрифт:
[На полях: ] Ответь мне о Валентине Горянском. Я спрашивала тебя. Ты его знал? Прочел ты о тр[оянских] героях?
Крещу тебя. Оля
Пишу о том, что черного хлеба нет, а его мне как раз и прислали!
Сейчас утонул один цыплюшка. Безумно жаль. Бойкий такой! «Трамбовка» принесла показать. Вот лежу, а мамы уже рук не хватает. Замучили ее. И зуб болит, непроходно. И все-то мы болеем. Сереже я передала, что ты велел, т. е. «получит, о чем я ему писал»337, на что С. мне сказал: «я никакого письма от И. С. не получал и не знаю, что он имеет в виду».
Я Сереже прочла из твоего письма о бабе, плачущей над несуществующим мальчиком338. Он мне сказал, что это рассказ о. Варнавы339. Вот какие книги твой доктор читал!! Он религиозен? Хохотал С. и над тем, что «скаредом» меня за шоколад зовешь и одобряет, ибо это его девиз — съесть вкусное сразу, чтобы «учуять, что ешь-то». А я берегу как реликвию, потому и не ела. А я не скаред. Посылаю фото340: чтобы убедить, что поправилась. Толстушка стала. Да вот опять бы не сдать! Лошадка же «выдра» с голодного пайка зимы. А маленький-то чудный?
152
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
3. VI.42
7 ч. вечера
Светлая моя Ольгуночка, сегодня получено разрешение на мое чтение. Оно назначено на 21.VI — воскресенье, в 4 ч., а начнется, должно быть в 4 1/2, т. к. русская публика всегда запаздывает. Программу ты знаешь. Зал — Русской консерватории — Conservatoire Russe, 26, Avenue de Tokio. Ты, ведь, упрямка милая, и бесполезно тебя останавливать: знаю, что пошлешь цветы, (а я их публично поцелую, да, да! вскрыв конверт, тоже публично). Эту чудесную интимность мне извинят, надеюсь, — подумают: «до чего же благоговейно признателен читательнице!» Конечно — читательнице, читатель, обыкновенно, цветов не валет и не подносит. Всегда жду твоих писем. Или, думаешь, это ты только любишь получать от меня? Не думай. Поезжай в Wickenburgh, отдыхай _в_с_я! Сегодня иду собрать все справки о поездке. Добьюсь или — разобьюсь. Хочу поставить себе западню на писание «Путей», — как-то _о_б_я_з_а_т_ь_ себя. Как было с 1 частью. Довольна? Ну, приласкай же! Сегодня выясню. Сегодня жарко. Говорят, в Париже уже нельзя найти «Пути Небесные». Олюна, я бы, кажется, всю тебя выпил, — такая жажда до тебя!
Твой Ваня. Целую, люблю, крещу, будь здорова.
К[а]к я т[ебя] х[очу]!
153
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
4. VI.42
Милый мой Ванюша!
Ты ждешь, конечно, узнать, что со мной, — потому спешу писать. Я еще лежу. Пока что только вчера рано утром вышла старая кровь, вслед за сгустком, закрывавшим, очевидно, все время ранку. Сегодня (пока) ничего не было. На этот раз, если не будет больше ничего, кровоизлияние не сильное. Даже просто маленькое. И я лежу розовая, — правда! Я не ослабла. Ем хорошо и много молока пью. Доктор мой милейший собеседник (но не больше), обещал отдать боны[181] на апельсины, которые ему дали для его малолетних детей. Мы говорили с ним о том — о сем, забывая болезни. Я думаю, что о болезни же надо поговорить с хорошим интернистом и т. д. М. б. мне лучше остаться на исследовании в университетской клинике, хотя бы в Leiden’e. Вот видишь, как ничего я не могу предполагать! Я даже вдруг стала бояться: приедешь ты, а я свалюсь! Ужасно! Ваня, приедешь ты? Сережа, вероятно, в июле уедет из Arnhem’a, кончают работу, а что дальше — неизвестно. Торопись. Конечно, я смогла бы что-нибудь иное придумать, чем Arnhem, но мне он удобней! И я Master’a341 знаю. Он бы тебя хорошо устроил. И хорошо бы кормил. Ну, я ничего не загадываю. Я не знаю, что с собой делать. Какая-то я надорванная струна… Ну, ничего. Все приму. Это — мой крест. Кто же не имеет креста?! Вчера вечером я получила книги. Переплели не по вкусу: жестко, а я хотела, и даже записала у них, что мягко должны. Я набросилась читать их жадно. Взяла «Мери». И так разволновалась, что даже поставила термометр — думала, что жар, так колотилось сердце. Я жара боюсь — он вестник сгустка часто бывает. Все нормально. А только нервы. Я плакала, со стоном. Я не могу… такой ты… все живое сердце! О, какой ты… Все в тебе то же. Ты тот же, узнаю тебя во всем, во всем. И как же дорог! Ястребок твой…342 живой какой! Я вижу его… и все, все переживаю! Но я всю душу отдаю твоим книгам, я вырываю сердце свое! Плачу и не могу читать. Почему? Не знаю. Но с тех пор, как узнала тебя для себя, не могу читать тебя спокойно… так жив ты и… так далек! Твой огонь вижу, всего тебя. О, горячка. Говорить бы с тобой хотела о многом, многом… Ах, Ваня мой! Как хватало сердца физического у О. А. для того, чтобы вместить счастье жизни с тобой!? Ты молодой, такой вот, как в «Мери», «Последнем выстреле» и «Мой Марс»…343 Тебе же лет 30 тогда должно быть было?.. О… Ваня! Как прекрасна жизнь! И как ты это понял, и как другим ты это дал! Ты был очень счастлив! Ты взял все, что дает нам Господь! И дал нам, показал, уяснил нам все, чего бы мы м. б., не увидали! Какое сердце твое! И я знаю теперь, что ты не посмеешься надо мной, что ночью больная стала цыпляток оглядывать — не задохнулись бы (!)… ты-то поймешь. И то, что м. б. из-за этого заболела… ну, что же! Не сетую!
Ах, если бы и впрямь оказался у меня талант творческий! Я хочу не разочаровать тебя! Все для тебя! Мне хочется подучить, освежить французский язык, чтобы в оригинале прочесть Флобера, — ты на него ссылаешься порой. Я прочту все, что ты мне назовешь. Я хочу немножко пополнить свое образование. Это я без «сердца». Я мало знаю и стыжусь этого. Мне очень хочется на родину. Я так мало всего знаю. Но если я буду вечно болеть почкой? Если год от года будут чаще кровотечения? Калека!? Спроси Серова, что можно хоть думать? К кому еще обратиться? Я не в отчаянии, — я спокойна, Ваня, но меня тревожит это возобновление. Конечно, м. б. витамины не могут сделать своего дела так скоро. Поговори, дружок, с Серовым, если не трудно. Хочу м. б. написать «кавказцу», — он часто делает открытия в неразрешимых загадках. И просить Бога!
Ну, кончаю пока. Мне немного неловко писать, лежа на спине, и девчонка идти на почту должна. Вся я в твоем сердце, т. е. чувствую твое сердце как бы моим. Все мне так близко в твоем… несказанно… Ну, помолись обо мне, Ванёк!
Целую. Оля
Посылаю цветочек, — дикий.
А я так хорошо окрепла было. Толстушка стала. Почти что прежний вес догнала. Вот и карточку-то для того тебе послала, чтобы успокоился. Получил? С лошадкой? Но я и теперь хорошо себя чувствую, и румяная. И много ем. Бог с ней, с линией! Или ты не любишь круглышек? Но это я шутя спрашиваю: знаю, что ты моя душа!!!!
154
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
5. VI.42
Ванечка, а ты опять не пишешь целую неделю. Я волнуюсь, предполагая, не заболела ли твоя язва. Не плачу тебе тем же, т. к. знаю, что ждешь весточки о моем здоровье. Со среды не было крови. Но как же я боюсь всякий раз! Как бы мне хотелось теперь быть в Wickenburgh’e — там должно быть рай земной. Лежать могла бы на веранде, вся в солнце… Ну, чего уж мечтать! Читаю твои книги, и вся моя душа звенит, стонет, скорбит и ликует, плачет и смеется! И во всем этом рвется к тебе. Какая сила, как много души и сердца! Стараюсь перенестись в то время, когда писал ты, и туда, где писал ты, ставлю себя с тобой рядом… Ну, себя теперешнюю, тогда-то мне всего 4–5 лет было… Когда ты «Мери» писал. Ты, верно бы на руки меня взял бы? Меня малютку любили. Я была пухленькая, крепыш-девчурка. Щечки очень нежные, так что весной под вуалькой возили, а то «сгорала». Бойкая. В Рыбинске мне было 1 1/2 года, когда революционеры ходили с пением своих песен, и я, стоя на подоконнике, махала ручонками и бросала мнимый платок или шапку кверху, крича: «пелё, пелё!», т. е. вперед, вперед. Когда мы ездили в Саров, мне было 3 года, и я помню, как сдружилась с каким-то «дядей Кузей», толстым господином, с которым наши и провели все путешествие. Играла со всем и всеми, не требуя игрушек. Например, любимой куклой был у меня вал с турецкого дивана. Я звала его «Минька», таскала с собой, выше себя ростом, лечила его, к доктору носила, давала «капли» и наконец, все это кончилось после того, как влила в «ротик» больного Миньки целую бутылочку красных чернил. У меня отняли Миньку и отдали его перетянуть новой материей. Я плакала. А когда плакала, то подходила (до 4-х лет!) к няне344 и просила: «дай сосоньку, дай голе засосать!» Сосала эту «сосоньку» — рваную соску, не позволяя ее заменить новой. Вся она была зашита няней и береглась ею только на случаи горя («голя»). Когда мой дядя345, приехав с японской войны, много играл со мной (все помню!) и восторгался, как я «умно» рассказываю ему сказки, заканчивал всякий раз: «ну, а как же тебе не стыдно соску-то все еще сосать? Когда ты ее бросишь?», — я отвечала, нисколько не смущаясь: «тогда, когда ты свою сосоньку бросишь!» И хваталась за его папиросу. Старшие смеялись, а я торжествующе вынимала из кармана сосоньку и отдавала ей должное. Я была разговорчива и общительна со всеми и однажды завела жулика в дом, показывая ему все, что имеется интересного дома. Мама ахнула, войдя из кухни и увидя ободранца со мной «за ручку». Тот в окошко выскочил. А я его, в саду играя, позвала через загородку. Но и причудница была… Помню, нянечку мою милую «Яйюшку», (т. е. Александрушку), как она, уже больная ревматизмом, таскала меня тяжелую девчонку на руках, убаюкивая ночью. Я засыпала сладко под ее чудесные песни-сказки, но как только она тихонечко подкрадывалась к кроватке, чтобы положить меня в нее, я впросонках пугалась, что кончится это блаженное укачивание и начинала плакать, заставляла себя плакать. А та берет мой лобик в руку, — жару нет ли, животик гладит… А я торжествую… И сторожу: не заснуть бы как! Но… засыпала… Ах, много… чудесного, прекрасного из детства! А эта Яйюшка (она умерла!) любила меня беззаветно. Когда я мучилась деткой 6-леткой воспалением легких и думали, что умираю, — она на свой страх обегала чуть ли не всех докторов, (перепутала, что ей сказали, кого позвать на консилиум, и к лучшему — сложилось так, что не пришли, кого не надо было), носилась вихрем в аптеки, упала на гололедице и разбила колено. Она герой была. Муж — пьяница, никчемный, детей не было. Взяла она приемыша, Варютку. Барышней ее хотела сделать. И когда мы ее спрашивали: «Варя, ты кем будешь?» Она гордо отвечала: «сайтийсей», т. е. «кассиршей». У нас Яйюшка жила и с мужем346. И когда я плакала, он садился на корточки и говорил: «а где капрыз? Где, говорю, капрыз-от?». Так я его и звала Василий-капрыз.
Когда папа был чем-нибудь домашним занят, то я вилась около него, а он говорил: ты моя дорогая помощница? А я с гордостью заявляла сторожу, приходившему за ключами: «Я даагая патётица». Рано помню я себя. О, какое было чудесное детство!
Это — я, твоя «Мери»! как похоже все это на мое. Надорвалось, лопнуло что-то. В скаковые больше не гожусь. А какой конец, — кто же знает. Ну, пусть «без такого грустного конца», как ты сказал. Да, «Вы были счастливы» помнишь? Так тебе писала я, боясь, хоть чуточку приоткрыться, боясь и этой даже фразы. Ты был, конечно, счастлив. Вспомни, и засветись. Мне хочется взять приемыша, какого-нибудь несчастного, русского птенчика. Мне одиноко. Я так люблю детей. С моей почкой безумие думать теперь о детях. И годы уходят. М. б., я год от года буду хуже? М. б., все время будет кровь? Ну, не буду. Я не хочу отчаяния. И не думай, что я трепыхаюсь. Это просто «думы». Всякие на ум приходят. Мне эти мысли в больнице дамы подали. Будто с такой почкой нечего и думать. А доктор плечи подымает, — ничего не говорит. А м. б., поправлюсь? А? Как ты думаешь? Только серьезно, а не в утешение!
Рождение-то мое скучное будет: наверное в постели. Никого не принимаю. Сережа даже не приедет — дела много, а оно приходится на вторник. Хоть бы письмо твое было. Даже не хочу, чтобы раньше времени пришло! А то пусто будет! Но я не люблю рожденье. Не люблю поздравлений. С отвращением думаю о поздравлениях, — будто я что-то совершила. Глупо! Это матерей надо чествовать за их муки, а поздравлять-то тоже не со всяким экземпляром можно. Ну, довольно минора!
Твое «Это было» читаю. Странное меня волнует чувство… И там ты тоже очень силен. Ах, Ванька, люблю тебя! Ну, что же «Пути»? Неужели не пишешь? Такой пир теперь в природе, такая жизнь… Даринька, небось, соловьев в Уютове слушает. Малина еще только цвет набирает… А ландыши уже отцвели, — любки же стоят еще свечками, дурманят, зовут… Трава теплая, шелковая, ляжешь, — тебя не видно… и кругом только небо да травки… А на подсеке, где малинник, душно, иглы сосновые старые, желтые под ногами, горячие, скользят туфельки по ним. А какие купавки на речке, в заводи… Жарко… Дашенька вечерком бежит купаться… вода теплее воздуха… А какие ночи! Душно только, плохо спится. Как травы пахнут в окно открытое. И сходится заря с зарей… Поймай же Дари! Анютка347, и та, зачаровалась барыней. Она, Даринька, вся теперь в своей сфере…
О, как я чувствую… как жду твоей Дари! Хочу любви твоей к ней!.. Давно еще, когда мы на «Вы» были, ты писал мне: «и я пропою через нее, Дари, гимн всему…»348 и ты описывал, как ты прославишь Бога ею, прославишь творением Его, природой нашей… Я тогда читала это в парке Wickenburgh’a, я захлебнулась, простонала даже в восторге, в счастье когда-нибудь прочесть это. Я заплакала чего-то. И помню вслух (!!) сказала: «Господи, что это за человек такой, И. С!» М. б., тогда уже была во мне и любовь, и тоска к тебе, и надрыв, что нет тебя, и жажда тебя… Я так душу твою чувствую, так трепещу от этого, что не могу спокойно быть счастливой твоей любовью. Слишком чего-то много, слишком звучно, слишком ярко! Понимаешь? Ответь, что ты думаешь? Ты так редко теперь отвечаешь на мои письма. Для меня читать твои книги не только наслаждение — но и какая-то сладкая мука. И это уже давно так… Какая-то щемящая тоска по раю? Я осязаю шелест крыльев Серафима, когда читаю тебя… Неземное что-то. Ведь недаром я писала тебе в 1939 г.! А «Пути Небесные»! Я рыдала, буквально, читая их. Меня могут захватывать книги, я многому в жизни отдаюсь с детским экстазом, но твое… твое уже граничит с предельным. Потому я спрашивала-писала, что поразительно, как еще хватало физического сердца у О. А. для вмещения подлинного, пожизненного счастья с тобой. Я не вынесла бы… так кажется мне. Тебя любить, твое горение творческое видеть, ревновать ежесекундно (потому что я бы ревновала дико, безумно!! Знаю!) и отдавать тебе с восторгом всякое движение сердца! И любовь твоя, в которой потонули бы крики ревнивой души моей! Пожар твой, нераздельность с тобой, хоть в миг… и… вечный страх тебя утратить… Кто ты? Почему в тебе такая сила? Все, все твое… Все пережить с тобой… вплоть до азарта на скачках. О, как хочу! Я могу быть азартной… Я бы прощала все твои «срывы»… О, и эти «срывы». Это же грозы… с таким чудесным (уверена!) после них ливнем любви! И… утишённые мы, не слышали бы мира, и никого… Ах, Ваня, я только о таком, о _H_e_м, всю жизнь мечтала… И вот ты, лучший, чем моя мечта! И горько! M. б., я не права и не смею писать так, — это волнует, дразнит, мучит несбыточностью. Но, прости же мне, не могу никогда молчать. Пиши же Дари, живи ее, дай ей то, что жду я от тебя! Живи ею! Пусть оно будет! Наше счастье! Пусть хоть только как создание твоей мечты. А м. б., и сбудется?! Оля!
5. VI.42 вечер Получила твое от двадцать девятого-тридца-того349. На рожденье. Грустно мне. Ты тоскуешь! Не волнуйся обо мне: я чувствую себя хорошо. Слабости нет. Румянец. Сейчас мама приходит, плачет — [кроленок один пропал] нашелся!
6. VI.42. Свинья не могла съесть?
А как тепло! Аромат в окно! Был доктор, надо ему послать для анализа. Долго ли же надо мной будет дамоклов меч? Помолись, душа моя!
155