Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но я не могу согласиться с автором, когда он сравнивает Сталина с Александром Македонским, Цезарем, Наполеоном, Петром I. Конечно, все они были самовластные тираны, но разве кто-нибудь из них уничтожил столько своих друзей и соратников, и притом со столь потрясающим коварством?

Да, Петр I убил своего сына, за что его до сих пор предают анафеме, но не забудем, что тот посягнул на дело всей его жизни. Петр не казнил ни одного из своих соратников, ограничиваясь угрозами и выволочками. Да, Кромвель настоял на казни Карла I, но с ужасом в сердце, а в ночь после казни просидел у гроба обезглавленного монарха в тоске и печали. Да, Наполеон приказал убить герцога Энгиенского, в котором видел опасного претендента на французский престол, но он не казнил ни одного из своих маршалов, когда ненадолго вернулся к власти (даже тех из них, кто изменил ему после реставрации). Да, Робеспьер развязал во Франции страшный террор 1793 года, но масштабы его были несравнимо меньшими, чем у нас в 1937 году, и, как пишут современные исследователи, к концу своего правления находился в тяжелой депрессии, вызванной, среди прочего, ужасом перед развязанным им же самим террором.

А каково было коварство Сталина, уничтожившего самых близких своих друзей и товарищей, фактически убившего собственную жену, казалось бы, любимую, а затем и Орджоникидзе, Кирова, Бухарина, с которыми он долго играл в кошки-мышки, наконец — Енукидзе? А какова практика, когда, собрав партактив Кабардино-Балкарии во главе с его прославленным руководителем Беталом Калмыковым, Ежов приказал окружить здание войсками и арестовать участников актива. То же было проделано и с пленумом ЦК комсомола и даже с целыми организациями. Тиранство Сталина можно сравнить только с тиранством Ивана Грозного (недаром Сталин так любил его), сумасшедшего Нерона и, увы, Гитлера! И если первый из них хотя бы знал минуты глубокого раскаяния, то все остальные были напрочь лишены этой способности и подавляли ее в других. Мне невозможно согласиться и с тем, что бесчинства Сталина были неизбежны, ибо он, мол, единственный руководитель того типа, которому по плечу оказалась задача укрепления государства и подготовки его к войне. Во-первых, это надо еще доказать. Не истреби он своих прежних соратников, может быть они вместе куда успешнее выполнили эту миссию. Во-вторых, мы теперь знаем, как «хорошо» Сталин подготовил страну к войне. В-третьих, никакое благо государства не может быть куплено такой чрезмерной ценой. Скорее всего, страна встретила бы войну более сильной и сплоченной, если бы государство и партию не потрясли такие катаклизмы.

Феномен Сталина и в другом — в том, что, несмотря на все им содеянное, в течение двадцати лет огромные массы народа преклонялись перед ним, верили ему, жили и задыхались в этой атмосфере слепого поклонения, и не только из-за страха, но по движению души. И этот феномен тоже еще ждет своего объяснения.

Все человеческие ценности, понятия чести и достоинства отдельного человека были грубо попраны и забыты, преданы многими людьми. Вакханалия арестов и убийств, развязанная режимом и вдохновляемая Сталиным, превратила большинство людей в трусов, вольных или невольных доносчиков, многие из которых стали заниматься этим ремеслом ради карьеры и корысти.

Глава 24. Трехлетняя передышка

В 1939–1941 годах нам были подарены три года передышки. Взбаламученное море стало входить в берега, затихли аресты и проработки. Видимо, наверху тоже ощущали острую необходимость в этом. Жизнь мало-помалу возвращалась в наезженную колею. А жизнь есть жизнь: храня в памяти прошлое, она не может существовать без настоящего. Настоящее же неизменно чем-то увлекает и отвлекает. И хотя ужас перенесенного остался внутри нас навсегда, напоминая о себе ежедневно и ежечасно, он постепенно заслонялся все новыми событиями. Я кончала университет, с увлечением писала дипломную работу. Работа у меня получалась. Мечталось об аспирантуре, хотя шансов было мало. Рос и радовал меня мой маленький Лешенька. Он начал болтать, и с ним становилось все интереснее. Я читала ему сказки, выучивая их наизусть, радовалась его милому личику, его славному лепету. Эльбрус постепенно отходил от пережитого. Вернувшись из санатория окрепшим, загоревшим, снова похожим на себя, он стал искать работу и вскоре оказался инспектором по изоискусству в Комитете по делам искусств РСФСР. Работа ему нравилась, давала простор его организаторским талантам, возможность устраивать выставки малоизвестных художников, воздействовать в этом плане на МОСХ и Союз художников Он общался с крупными художниками того времени: Дейнекой, Герасимовым, Мухиной, Фаворским, пользовался у них уважением, как всегда много помогал молодежи. Однако вернуться к прежнему отношению к окружающему он уже не мог. Восемь месяцев тюрьмы разделили его жизнь на два периода. В тридцать три года он был совсем иным, чем в двадцать семь лет. От прежнего, чистого и наивного энтузиазма не осталось и следа. Осторожность, недоверие к людям навсегда поселились в его душе. Кавказец, он не умел и не хотел ничего прощать и не принимал то, что называл «новой революцией».

И все же мы жили в эти годы более или менее спокойно. Теперь мне это кажется странным, ведь страх, хотя и отступивший куда-то вглубь, царил в наших душах. Многие друзья исчезли, как не бывало, мой папа погиб — я этого не знала, но чувствовала всем своим существом. А мы жили, смеялись, ходили в театры, в кино, в гости. В это время мы очень подружились со Шпирами. Незадолго до того потерявшие сына — мальчика десяти лет, они страстно привязались к Леше, баловали его. Да и, вообще, дружба наша становилась все теснее. Толя Шпир во время ареста Эльбруса очень достойно вел себя на допросах, показал себя настоящим другом и товарищем. Ада была прелестной женщиной — нежной, легкой, красивой, с трагической складкой на лбу после гибели сына. Очень тесно общались мы с Сергиевскими — Женей (так теперь звучала ее новая фамилия) и Николаем — и, конечно, с Изой. После голодных лет конца тридцатых годов жизнь казалась легче, какое-никакое изобилие в магазинах давало возможность хотя бы одеться и вкусно поесть, что тоже являлось своего рода радостью — ведь мы были так неприхотливы!

Беспокойные тона в передышку вносили внешнеполитические события: Мюнхенское соглашение и последующий захват немцами Чехословакии, поражение республиканцев в Испании, конфликты на Дальнем Востоке — на озере Хасан и Халхин-Голе. Но пока это все происходило где-то далеко. Хотелось верить, что гроза обойдет нас стороной, и все как-нибудь образуется. Так наступило лето 1939 года. Я защитила свою дипломную работу о ремесленных цехах в Лондоне в XIII–XIV веках, высоко оцененную, сдала госэкзамены на «отлично». И в конце июня 1939 года получила свой диплом «с отличием».

Меня, как и всех моих товарищей, закончивших кафедру, оставили в аспирантуре. Этого добился Е.А.Косминский, доказав в министерстве, что нужно сразу подготовить целую группу специалистов по истории средних веков, в которых ощущался дефицит. Ему удалось это не только в силу его большого научного авторитета, но также потому, что он поставил «ультиматум», угрожая своим уходом в случае неисполнения его просьбы. Моя судьба решилась как нельзя лучше: передо мной открывался путь дальнейшей научной работы, о чем еще пару лет назад я не решалась мечтать. Мои ближайшие подруги Кира и Лена также оставались в аспирантуре. Все казалось радостным и многообещающим.

Лето 1939 года мы проводили на даче в Тарасовке, где и зимой и летом снимали комнату Сергиевские. На этот раз Эльбрус был с нами. Он много возился с Лешенькой, увлекался им. Я отдыхала от учебы, мы много гуляли, и жизнь шла в общем спокойно. В середине лета приехал к нам погостить мой бедный маленький братик Лева. Он стал худеньким двенадцатилетним подростком, милым, добрым, общительным. После ареста папы и Шуры жил в Уфе со старенькой бабушкой вдвоем, учился в школе. Жилось им тяжело, так как доходов, кроме бабушкиной пенсии, не было никаких. После возвращения Эльбруса я стала отправлять им каждый месяц деньги и посылки, кое-что из вещей. Пока Лева жил у меня, я старалась побаловать его, показать ему Москву. В этом мне помогали тетя Женя и ее дочка Лиана, одного возраста с Левой. Часть лета он прожил у них на даче. Бедный мой Левушка! Это было последнее счастливое лето в его жизни перед новой бедой, которая свалилась лично на него (об этом еще придется рассказать).

В конце лета Женя с Николаем решили проехаться на пароходе от Москвы до Горького и обратно. Они предложили мне составить им компанию. Я охотно согласилась: с минусинских времен обожала пароход. Мы путешествовали чудесно, неспешно плывя по Оке с ее очаровательными пейзажами, на станциях бабы продавали всякую вкусную снедь, на душе было легко и спокойно. Осмотрев Горький, той же дорогой двинулись обратно.

В день приезда в Москву (кажется, 29 августа) мы по пароходному радио услышали о заключении пакта с Гитлером, а через пару дней — о начале Второй мировой войны. Связь между этими фактами была очевидной, и все, что произошло, казалось страшным сном. Что бы ни объясняли газеты, как бы ни клеймили они Англию и Францию за их нежелание заключить с нами союз, как бы ни втолковывали, что мы купили этим пактом себе мир, невозможно было без отвращения видеть на фотографии Риббентропа и Молотова рядом (так же как в следующем году Молотова и Гитлера), стыдно было думать о возможности подобного соглашения с этими исчадиями ада и душителями народа. Нельзя было понять причины подобных действий, не признав, что они открывали путь войне в Европе, что они обнаруживали нашу военную слабость перед Гитлером и, следовательно, не снимали угрозу войны с Германией. Обнаруживали они и другое, инстинктивно мною ощущаемое, но разумом не охватываемое и тем более не произносимое вслух: что у Сталина или его окружения не осталось никаких моральных преград перед этим бесовским союзом. Я не оправдываю дурацкую позицию Англии и Франции в политической игре, предшествовавшей договору, хотя можно понять, что после событий тридцатых годов они боялись нас не меньше, чем Гитлера. И все же по-человечески этот пакт покрывал нашу политику позором, не обеспечивая действительной военной безопасности. Судьба Европы и всего мира была решена. Оголтелый Гитлер получал то, что ему требовалось в тот момент, — возможность борьбы на одном фронте. И тотчас же воспользовался этой возможностью. Ощущение позора усиливалось еще и тем, что мы фактически разделили с Германией истекающую кровью Польшу, «освободив» всю ее восточную часть, а заодно и прибалтийские государства.

Газеты били в литавры, вся эта операция превозносилась как великая победа. Народ, как всегда, безмолвствовал или «ликовал», но говорить что-либо было опасно. Липкое ощущение позора и предательства не покидало меня. Это был новый после 1937–1938 годов жестокий удар по моей вере в справедливость нашего строя, перспективность его. Все сильнее становилось сомнение в его правоте, в тех целях, которые якобы оправдывали столь аморальные средства.

Теперь мирная еще жизнь и учеба окрасились мрачной подсветкой происходящих событий. Страшное вторжение немцев во Францию через Бельгию, ее позорная капитуляция в 1940 году при наличии трехмиллионной армии воспринимались мною как личное горе. Рухнул последний оплот свободы и демократии на континенте. Помню, как даже в эти дни, больная, я слушала сообщения радио и плакала от отчаяния и боли при мысли о растоптанной и опозоренной Франции. Затем последовали оккупация Голландии, Дании, Норвегии, пытавшейся оказать сопротивление, — и вся Европа, кроме Швейцарии, Швеции и Англии, несмотря на страшную катастрофу в Дюнкерке, оказалась под сапогом фашистской Германии. Черные волны войны плескались у нашего порога, и уже в 1940 году стало ясно, что войны нам не миновать и что эта война будет страшная, не на жизнь, а на смерть. Преддверием ее стала советско-финская война зимой того же года, отличавшаяся исключительной кровопролитностью.

После падения континентальной Европы только Англия на своем острове оставалась оплотом свободы в Западной Европе. Несмотря на жестокие налеты авиации, постоянную угрозу вторжения, она не склонила головы перед страшным врагом. Теперь она расплачивалась за близорукую политику Мюнхена, но расплачивалась честно. «Умиротворителя» Чемберлена на этом посту сменил после начала войны У.Черчилль, и его пламенные речи этих лет, насыщенные ненавистью к гитлеризму, несгибаемой уверенностью в победе воспринимались как звон тревожного набата. Рядом с ним звучал более приглушенно, но не менее решительно голос генерала де Голля, не признавшего французской капитуляции, объявившего себя главой «Свободной Франции», не сдавшейся и непобежденной. В мире царила сумятица. Но в стране было относительно спокойно.

Поделиться с друзьями: