Периферия
Шрифт:
Ей нравилось, когда ее реплики кололи, и Борис Борисович не возражал, не спорил, не оправдывался. Мне показалось, что он намеренно не спорит, дразня ее обидной бесплодностью ее же уколов.
Третьим действием праздник завершился.
— Девушки, вас проводить? — спросил Басов.
— Нет, спасибо! — сказали мы в один голос.
Если бы он молча взял меня под руку и повел к трамваю! Но его предложение проводить нас относилось только к Варваре, и я это знала.
— Какие вы сегодня несговорчивые! Напрасно.
— Из нас только Вера живет далеко, — сказала Инна.
Белые нитки были на поверхности: она целилась в Варвару и попала. Но все правила соблюдены, не придерешься. Борис Борисович внимательно на меня посмотрел, ожидая и моей просьбы.
— Большое спасибо, но это, право, лишнее, — поблагодарила я.
Инна пребольно ткнула меня в бок. Варвара улыбнулась, мы мило простились. И я села в почти пустой вагон. Я увозила с собой предчувствие.
6
Не спится. Третий час лежу с закрытыми глазами. Вспоминаю прошлое. Не люблю я его, и вспоминать-то нечего, одно несбывшееся за плечами… Отодвинуться бы от всего этого подальше. А что я получу взамен? Уходят от одного, чтобы прийти к чему-нибудь другому. Я же иду, иду, иду… А где оно, долгожданное?
Я возвращалась в свое прошлое, и приходило ощущение, что не себя я наблюдаю в этих до боли знакомых картинах, а другого, но очень близкого мне человека, настолько близкого, что все его мысли и поступки тождественны моим. Сжигая записи в ту памятную новогоднюю ночь, я хотела навсегда забыть прошлое. Словно можно помолодеть на те годы, которые вычеркиваешь из прожитого. Но прошлое нисколько не считалось с моим желанием не помнить его. Оно напоминало о себе одним невыносимо длинным эпизодом моей первой и единственной любви. Недавно я запретила себе считать это любовью. Но ведь лучшего-то не было ничего! Лучшее — в завтрашнем дне, до него дожить надо!
Два громких, торжественных удара стенных часов: спи же! Спи! Я начинаю считать, но это неинтересно. Незаметно сворачиваю на запретную тропу. Тогда я была десятиклассницей, носила косы — одна из всего класса, и, довольная открывающейся свободой и пряной теплотой ветра, дующего в лицо, не обращала внимания на свою некрасивость и не страдала от нее. И мысли у меня были тогда возвышенные — о служении стране, людям, о поступках, за которые меня будут превозносить. Я мечтала об очень высокой форме благодарности — о том, чтобы обо мне хорошо думали и говорили. Я, конечно, видела, что недостаточно женственна, что на вечерах танцую с подругами, и возмужавшие мальчики, еще год назад нещадно избивавшие меня снежками, теперь дружат с моими одноклассницами, но не со мной. Но я не страдала от этого. Было, было чем занять воображение. И, кроме того, на помощь всегда приходила спасительная мысль, что все образуется.
У нас была талантливая учительница русского языка и литературы Ирина Александровна Гукова. Теперь, с расстояния в одиннадцать лет, секрет ее успеха мне кажется простым: она любила и свой предмет, и нас, своих учеников. Она несла свою ношу с радостью, с мыслью еще утяжелить ее. Она блестяще вела свои уроки. Не пересказывала учебник, требовала самостоятельных суждений о классиках и их неутративших злободневности произведениях. Чтобы развить нашу самостоятельность, научить умению отстаивать свою точку зрения, она устраивала диспуты. Каждый диспут был событием. На одном из них мне выпало сделать доклад о творчестве Маяковского. Я готовила доклад, а Герман Казбеков готовился быть моим оппонентом. У нас был такой порядок: докладчик рисовал общую картину, а оппонент определял ее достоинства и недостатки. Я забросила все уроки и занималась только Маяковским. Очень скоро я поняла, какой это большой и сложный поэт. Я поняла это через его неуемное стремление ускорить ход времени. Я развила колоссальную энергию. В публичке просиживала до ее закрытия. В Германе я не видела серьезного соперника. Он был крепким парнем, уважал силу и копил ее в себе. Физическое превосходство доставляло ему истинное удовольствие. Только не нравилось мне, как он улыбался. Что-то льстивое, подобострастное таилось в его улыбке. Когда он улыбался, я все ждала, что вот-вот послышится вкрадчивое, бархатное: «Чего изволите-с?» Учился он без подъема и блеска. Оценка для него была важнее знания. Устраивая диспуты, Ирина Александровна позволяла себе маленькую хитрость. Она делила класс пополам, и если с докладом выступала девочка, оппонировал ей мальчик, и в дальнейшем выступления тоже строго чередовались, оценки же затем суммировались.
Доклад я отчеканила, даже аплодисменты сорвала. Герман хвалил меня, курил фимиам — а я и так была на высоте! Мне и Казбекову Ирина Александровна выставила высшие баллы, а в отношении других была более скупа, а потом мы гурьбой ввалились в спортивный зал, и начались танцы. Казбеков подошел ко мне и еще раз похвалил доклад, а затем сказал, что мне все-таки следует согласиться с односторонностью Маяковского. Его поэзия более похожа на публицистику.
— Что же ты не сообщил об этом с трибуны? — поинтересовалась я.
— Что ты! — замахал он руками. — Это не общепринятая точка зрения.
Его глаза светились-переливались оттенками превосходства.
— Маяковский не односторонен, — возразила я, не накаляя тон до вызова. — Он любил предвидеть будущее! Он жил этим.
— А кто возражает? — согласился Казбеков, и его улыбка стала еще приторнее. — Но разве, готовясь к диспуту, ты не убедилась, что как лирик он не проявил себя?
— У Маяковского особенная лирика, — сказала я, удивляясь собственному спокойствию. — Я бы даже шире сказала: тот, кому по сердцу наша действительность, тому по сердцу и Маяковский.
— О! Вот это логика. «Кто не с нами, тот против нас!» Прекращаю спор.
— Разве мы спорили? Мы только обменялись мнениями.
Он вдруг преобразился. Улыбка его из приторной сделалась нормальной, почти одухотворенной. Сказал не без сожаления:
— Ты, Вера, сильный противник. Я думал, что легко заткну тебя за пояс… Ты влюблена в Маяковского?
— Нет. — Я удивила его ответом. — Просто я отдаю должное этому гениальному одиночке.
— Почему — одиночке?
— По-моему, гений самой своей гениальностью обречен на одиночество.
— Странная мысль. Кто же твой любимый поэт?
— Лермонтов.
— Непостижимая душа. Я задумывался о нем, но так и не представляю Михаила Юрьевича конкретным человеком. Помнишь: «Здесь Лермонтов, тоску леча, нам рассказал про Азамата, как он за лошадь Казбича давал сестру заместо злата. За грусть и желчь в своем лице, кипенья желтых рек достоин, он как поэт и офицер был пулей друга успокоен».
— Помню, — сказала я.
Зазвучало танго, и Герман пригласил меня. Я просияла. Он хорошо танцевал, я тоже. Мы скользили по паркету. В глазах одноклассниц замелькали недоумение и зависть. Наверное, воображение рисовало им мое будущее так: старая дева в окружении кошек, которых она поит молоком.
— Знаешь, мы могли бы дружить, — сказал он вдруг.
Кровь прилила мне к лицу, и он почувствовал, как потеплели мои руки.
— Спасибо! — пролепетала я.
Потом он проводил меня домой. Я шла ночной зябкой улицей рядом с юношей, который предложил мне дружбу, и это было ни с чем не сравнимое ощущение. Улыбка его уже не казалась мне заискивающей. Он взял меня под руку. Мы говорили без умолку, и я чувствовала себя птенцом, впервые расправившим крылья для полета. Герман рассказал немного о себе. Его воспитывала бабушка, а мать моталась по стране в поисках призрачного журавля, но даже обыкновенная синица редко давалась ей в руки. Бабка и привила ему льстивую улыбку. Она постоянно попрекала внука и ограничивала, а он не протестовал — на любое проявление самостоятельности она отвечала многочасовой моралью о человеческой благодарности и черствости, о том, как ей, пенсионерке и человеку немощному, трудно кормить взрослого, по существу, парня. Он быстро научился изображать внимание и послушание. Потом на старуху находила жалость, и тут он выкладывал свои просьбы, и она их удовлетворяла, получая законный повод для завтрашних нравоучений: не ценишь, не любишь! Он ее действительно не любил, но поняла я это много позже…
В тот же вечер я была действительно счастлива.
«Довольно! — оборвала я себя. — Все кончилось. Зачем ворошить давным-давно погасший костерок?»
А сон не шел, и цепь воспоминаний потянулась дальше. Мы стали встречаться после школы. На улицах буйствовала весна. Нежная, с желтинкой листва покрыла деревья. Распустилась сирень. Герман без смущения заходил ко мне домой, и мы шли в парк, в кино или просто бродили по тихим вечерним переулкам нашего одноэтажного района. Меня влекли знания, самостоятельность, желание приносить людям пользу. Он же мечтал о доме на земле, о щедро плодоносящем приусадебном участке, о машине. Согласно этой своей программе в институт он не стремился, говорил: «Инженерам сейчас, хе-хе, платят скромненько». Его привлекала профессия наладчика торгового оборудования, например, холодильных установок, он и профессионально-техническое училище присмотрел по этому профилю. Я спорила с ним, но он охлаждал меня своим практицизмом. Я почему-то сразу преувеличила свои силы и возможности. Воспрянула духом, возомнила, что мое влияние на Геру неограниченно. Я видела себя рядом с ним сегодня и всегда, и это даже отодвигало на второй план навязчивую мечту похорошеть. То, что мы по-разному видели наше будущее, какое-то время не препятствовало дружбе. Вначале у нас не было тайн, но моя ежевечерняя критика его планов сделала Геру сдержанным. Я подтрунивала над ним, он же горячо защищал свои планы. Мы оставались каждый при своем мнении, и дружба наша от этого не страдала. Девчата подшучивали надо мной и предрекали близкое замужество…