ЖАНРЫ

Песня синих морей (Роман-легенда)
Шрифт:

Чайки боялись безмолвия моря: быть может, оно пробуждало в них смутные тени забытого, в котором жили предки их предков. Ночами чайки стонали в гнездах скрипучими голосами ящеров.

Море, с которого ушел человек, обретало миллионнолетнюю древность. Оно словно заново погружалось в глубинное время прошлого — время одноклеточных водорослей, рептилий и остывающей магмы дна. И это прошлое, вместе с повадками хищных доисторических тварей, воплощало сейчас в сознании Кольки звериную суть фашизма. Фашизм отбрасывал жизнь планеты па тысячи лет назад. Земля прекращалась в пепел и каменные обломки. Моря поглощали суда, как некогда изваяния Атлантиды, и становились безжизненными пустынями мезозойских времен. Над человечеством нависала угроза рабства и мракобесия средневековья. И потому все — и моря, и земли, и птицы, и люди — взывали к советским солдатам, к матросам, к нему, Лаврухину Кольке: оборони, сохрани, спаси! Что ж, он готов пройти сквозь любые преграды и смерти, пройти затем, чтобы вновь потеплели лица людей, зацветали садами земли, чтобы снова сверкали моря под безоблачным небом. А когда он выполнит долг, разгромив, уничтожив фашизм, он вернется погожим утром на этот берег. В гуле прибоя услышит братские голоса, скупые негромкие слова одобрении. То будут голоса моряков, живых и погибших, — потемкинцев и кронштадтцев, матросов Колумба и Магеллана — и тех, кто вертел кабестаны, и тех, кто обтягивал шкоты, и даже того, кто первый крикнул: «Земля!». И как высшая награда, которой может одарить человека простор, придет с голосами матросов Песня синих морей. Ее мелодия наполнит паруса «Черноморки», воскресшей из волн и сотканной из их белизны, унесет к незнакомым гаваням, где падает в сонную воду, звеня, капель корабельных склянок. Моря, обретшие снова жизнь, свободно вздохнут, раздвинут границы приволья, обнимутся с солнцем. И новые корабли, приветствуя этот час, швырнут в чистоту поднебесья букеты праздничных флагов.

Песня, — впервые, быть может, сбросив туманы, — покатится на гребнях валов к каждому берегу. Ибо не будет отныне людей с черными, злыми сердцами: их помыслы и свершения станут кристальными, как пронизанная солнцем волна. Вместе с Песнею поплывут к берегам корабли — и навстречу им доверчиво вспыхнут маяки. Девушки-лоцманы, указывая фарватер, оставят на синей глади воды венки из белых цветов. А когда выйдет моряк на берег, из толпы встречающих выступит женщина, не похожая на других. Удивленно и радостно она воскликнет:

— Здравствуй, мальчишка! Откуда ты?

— С вест-тень-зюйда — с дороги, далекой, как память, и близкой, как ожидание.

— Трудно было на этой дороге? — с грустью спросит она.

— Да, нелегко. Были тяжелые версты и вихри пламени, были атаки и братские могилы друзей. Но все позади. Теперь на этой дороге все люди счастливы.

Ветер с моря наполнит волосы женщины запахом солнца. Отсветы волн заиграют на влажных ее губах, разольются летучим теплом тропического неба под смущенно дрогнувшими ресницами.

— Почему ты так пристально смотришь в мои глаза, мальчишка?

— Я узнал их.

— Ты все еще их не забыл? Разве память не оседает в годах, как пыль на дорогах?

— Всякий раз, когда корабль ложится на курс вест-тень-зюйд, я вижу их синеву на картушке компаса.

— Это только колышется море! — засмеется она.

— Это румбы моей бесконечной дороги, — ответит моряк. — Дороги, на которой все люди должны быть счастливы.

— Теперь и я узнаю тебя, — признается с тихой радостью женщина. — Ты напомнил мне гулкий восточный ветер, который приносит людям надежду, и свет корабельных огней, уходящих задумчиво в ночь…

Взявшись за руки, они побредут по берегу, окруженные шумом прибоя. Волны бросят им под ноги черемушные охапки брызг, и белые гроздья воды, ослепив перламутровым блеском, будут с шелестом таять на солнечных гранях ракушечника. В соцветиях этих брызг, в лучистом сверкании моря отразятся их общие думы — им не понадобится заглядывать друг другу в глаза.

— Я долго стремился к тебе, — взволнованно скажет моряк. — И нашел тебя, наконец. Однажды и навсегда.

— Разве счастье может быть найдено однажды и навсегда? — изумленно промолвит женщина. И мечтательно, тихо добавит: — Я хочу быть твоей бесконечной дорогой, мальчишка!

Потом, когда кончится день и угасшие брызги прибоя окропят потемневшее небо, повиснув на нем водянистыми звездами, они доверятся праздничной вечной мелодии — мелодии Песни синих морей. Песня возьмет их сердца, унесет за вечерние окоемы: навстречу новым радужным дням. В этих днях оживут напоенные солнцем гавани с неуемной шумливой жизнью: с пестрым смешением флагов и языков, приторным запахом рыбы, зерна и кардифского угля, суетою вихрастых буксиров и глубоким молчанием старых забытых судов — молчанием неразгаданных тайн и уже несбыточных ожиданий. Набережные, обращенные взорами к морю, оглушат торопливыми ритмами песен, расцветками шалей, витрин и косынок, околдуют глазами женщин и загорелыми лицами моряков. Руки, коснувшиеся друг друга, расскажут о радости выжданных встреч и о грусти долгих разлук.

А над всей этой щедростью звуков, улыбок, признаний и клятв будет по-прежнему властвовать — хоть и приглушенный, но не кончающийся от сотворения века, — зов океана.

Этот зов имеет множество голосов. Плеск волны, громыхание якор-цепей, говорливое поскрипывание талей, гудки кораблей и полдневные выстрелы маячных пушек — сплетаются в единый влекущий мотив океана, лишь ничтожной доли которого хватает с избытков для щедрой, богатой и звонкой жизни любого портового города. А дальше, за горизонтом, этот зов дополняется гремучим раскатом валов и нежною тишиною штилей, журчанием ласковых ветров и бесноватым ревом штормов. Но в хаосе звуков останется чистой и ясной мелодия Песни. «Хочу быть твоей бесконечной дорогой!» — услышит моряк.

— Пойдем, сыночек, — сказала сквозь слезы мать, нарушая Колькины думы. Исчезли далекие гавани, гул океана, исчезло в обрывках памяти смеющееся лицо Елены. Над Стожарском занималось утро — дымное и враждебное. Море было пустое — чужое и незнакомое, как дом после похорон. Из улиц тянуло холодным удушьем вчерашних пожарищ. За Раскопанкой, придавая новому дню военную будничность, лениво постреливали минометы. Колька обнял мать, и они, поминутно оглядываясь, на море, словно все еще надеялись увидеть шаланду отца, побрели к родному двору, где не было уже ни семьи, ни жизни — лишь молчаливая настороженность перед грядущим…

А еще через несколько часов снова поступил приказ, ставший уже привычным за эти месяцы: отступать.

Прикрывавшая рота навязала противнику бой. Пользуясь этим, с другой стороны Стожарска потянулись по большаку — к заветному Бугу — растрепанные остатки батальонов. Шли молчаливо и вразнобой, скорее кучками, а не строем. Тащили на себе пулеметы, боезапас, нехитрые допотопные рации. Сменяя друг друга, несли на плечах рыбацкие шлюпки, которые, как-то сразу, стали длиннее и тяжелей во сто крат, нежели на воде. Из некоторых шлюпок свисали безжизненно руки с зелеными наколками якорей: уже после того, как шаланды ушли в Скадовск, появились и новые раненые, и погибшие…

Глухо ступали в горячую мякоть дороги, вздымая курную пыль, сотни усталых ног. Пыль оседала на зубы, на руки и спины, стекала грязными змейками по щетинистым лицам. В глазах качалась белесая степь.

Большак все круче удалялся от берега — море постепенно слилось с полынной однообразной далью. Влажные ветры уже не долетали сюда.

Колька часто оглядывался на Стожарск, старательно вытирал глаза рукавом, ссылаясь на пыль. Мать собралась провожать его за слободку, но в небе появились юнкерсы», и он запретил ей выходить со двора. С трудом оторвал от себя материнские руки, передал зашедшуюся в судорожном рыдании мать соседкам. Поспешно шагнул от крыльца. Но возле калитки мать догнала его вновь, припала к груди.

— В последний раз поглядеть на тебя, сыночек, — не причитала, скорее роптала, молила она. — В последний раз…

Сухими, неистово чуткими пальцами ощупывала, точно слепая, волосы, щеки и губы сына, шептала наспех благословения… Уходя, Колька слышал, как билась она на руках у соседок, как шептала ему вдогонку свою материнскую ласку. Долго затем ему все еще чудился за спиной ее исступленный горячечный голос, который бил ему в горло, мешая дышать. Колька чувствовал, как мелко дрожит у него подбородок, закусывал губы, старался думать о чем-то другом. Но хмурые лица матросов, покрытые пылью бушлаты, бредовые вскрики раненых, которых медленно добивало солнце, — все, эти тягостные приметы отступления не в силах были навеять иные мысли. И потому Колькины думы снова и снова возвращались к родному дому, к покинутой им — на неволю — матери.

Поделиться с друзьями: