Петербургские трущобы (Том 1)
Шрифт:
Государь ты наш, батюшка, Сидор Карпович,
Чем тебя, государь, прикажешь зарывать?
– начинают опять тем же порядком правые.
Землею, батюшки, землицею,
Землицею, родимые, кладбищенскою!
– подхватывает в голос левый клир, отдавая при окончании каждого стиха поклон стороне противоположной.
Государь ты наш, батюшка, Сидор Карпович.
Как с тобою прощаться-расставаться?
– Все с рыданьем, батюшки, с нагробным,
С целованьем, родимые с расстаношным.
При этой последнем стихе поп положил над покойником земной поклон и поцеловал его в лоб. За ним по одиночке стали подходить арестанты. Каждый крестился, кланялся в землю и, простираясь над Дрожиным, целовал его в лоб или в губы, смотря по своему личному вкусу и сопровождая все это хныканием, которое долженствовало изображать горький плач и рыдание.
А два клира, меж тем, поочередно продолжают свое мрачное, монотонное отпеванье:
Государь ты наш, батюшка, Сидор Карпович,
А и чем тебя, сударь, прикажешь поминать?
– Водочкой, батюшки, водочкой.
Сивухою, родные, распрегорькою.
Государь ты наш, батюшка, Сидор Карпович,
А и чем прикажешь нам закусывать?
– Нового жильца с почетом! - обратился к двум сторонам Фаликов - и, по слову его, два дюжие арестанта взяли под руки Вересова, так что он даже хоть бы и хотел - а не мог шелохнуться в их мускулистых лапищах - и, подведя его к покойнику, насильно положили ничком на последнего
Миногами, батюшки, миногами.
Миногами, родимые, горячими!
– откликнулся левый клир, и, вслед за этим возгласом, покойник внезапно облапил Вересова за шею, цепко оплел его ногами - и на спину нового жильца посыпались частые нещадные удары жгута. Толпа хохотала. Многие торопились наскоро свивать из полотенцев новые жгуты, стараясь принести свою посильную лепту в пользу спины несчастного Вересова.
– Это для того, чтобы вечная память была, - наклоняясь к его уху, прокричал Фаликов, и вслед за тем, по его знаку, оба хора завыли "вечную память" под аккомпанемент хохота остальной камеры.
Истязание продолжалось до тех пор, пока все не натешились вволю.
– Это, милый, не беда, что вздули, - сказал Дрожин, отпуская Вересова из своих медвежьих объятий, - потом сам над другими будешь то же делать.
Вересов все время не издал ни единого звука, но теперь - весь бледный, дрожащий - поднялся с полу и, как зверь, не разбирая, ринулся на первого попавшегося арестанта.
– Го-го!.. Да ты драться еще! - весело воскликнул Фаликов. - Ребята! отабунься*! Колокол лить.
______________
* Соберитесь в кучу (жарг.).
В то же мгновенье нового жильца плотно окружили десять человек, сцепясь друг с дружкой руками, - так что он очутился как бы в живой клетке, - а к ним вскарабкались на плечи еще трое арестантов - и вся группа образовала род акробатической пирамиды. Это было делом одной минуты. Раздался пронзительный крик боли, тотчас же заглушенный песнею:
Поп Мартын!
Попадья Миланья!
Спишь ли ты?
Звони в колокольчик!
Бим! бам! бом!
Ти-ли, ти-ли, бом!
Верхние трое, для ступней которых служили пьедесталом плечи десяти нижних арестантов, вцепились в волосы Вересова и, приподняв его таким образом кверху на воздух, стали раскачивать в стороны и постукивать об пол его ногами. Из глаз несчастного сыпались искры и брызнули крупные слезы. Волосы его трещали под руками его мучителей; грудь выдавливала из себя глухие, короткие стоны от нестерпимой боли этой чудовищной, варварской пытки.
– Лихо язык болтается, да и звонит-то гулко! - острил Самон Фаликов. Пущай это ему за то, что дела моего купить не желал, окаянный!
– Вот ведь оно тиранство - а люблю! - дилетантски заметил Дрожин, с разных сторон любуясь на картину пытки. - Право, люблю! Меня самого еще куды тебе жутче тиранили! Пущай и другой знает, каково оно жарко!
– Двадцать шесть!* - громко выкрикнул Сизой, быстро отскочив от своего наблюдательного поста у дверной форточки.
______________
* Берегись! (жарг.).
Верхние мигом спрыгнули с плеч, нижние подхватили почти бесчувственного Вересова и, бросив его на койку, разбежались, как ни в чем не бывало.
IX
РАМЗЯ
Дверь в камеру отворилась - и в коридоре показался сиделый острожник, староста, вместе с дюжим приставником и новым арестантом.
Это был человек высокого роста; на вид ему казалось года сорок три четыре, и вся наружность его - глубоко впалые, задумчивые глаза серого цвета, высокий, несколько лысый лоб, широкая черная борода, подернутая значительною проседью, - имела в себе что-то душевное и в то же время сановитое. Взглянув на него, нельзя было не угадать присутствия страшной, железной физической силы в этом сухом, мускулистом теле; вообще в нем сказывался скорее человек духа, чем плоти.
Вызвали дневального Сизого, и вчетвером, по обычаю, отправились в приставницкую.
– Ну, стало быть, двух теперь к присяге поведем - любо, ей-богу, потер себе руки старый жиган.
– К присяге?.. Почеши ногу*, брат, этого к присяге не поведешь! - с достоинством прочного убеждения заметил молодой убийца "начальства свово".
______________
* Как же, дожидайся (жарг.).
– Ой ли? Что же он, - ворон какой али нехристь?
– Ни ворон, ни нехристь; а только не подведешь.
– Да ты чего?.. Ты его знаешь, что ли?
– Не знал бы - не сказывал.
– А что он за птица? как прозывается?
– Рамзя.
– Не слыхал таковской; надо так думать - заморская.
– Поближе маленько: олонецкая.
– Мм!.. Каков же таков человек он есть?
– А уж это, милость твоя, - благодушный человек, не нам чета: благодетель.
– Фу ты, ну ты - кочевряга! А ты как его знаешь?
– Рамзю-то? Сами с тех мест, олонецкие.
– Олонецкие? Это, значит, те самые молодцы, что не бьются, не дерутся, а кто больше съест, тот и молодец? - с презрительной иронией заметил Дрожин. Вообще весь последний разговор его отзывался каким-то весьма высокомерным тоном. На душе у старого жигана как-то неспокойно и завистливо стало: он почти мельком только видел вновь приведенного арестанта, но с первого же взгляда разом почуял в нем нравственно-сильного, могучего человека, который невольно, хоть и сам, быть может, не захочет, а наверно возьмет первый голос и верх над камерой, вместе со всеобщим уважением, которое до этой минуты по преимуществу принадлежало старому жигану.