Петербургские трущобы (Том 1)
Шрифт:
– Добрая моя!.. Да вы плачете! Вам жаль меня?.. Мавра Кузьминишна, вы честный, хороший вы человек! Вот все, чем могу отплатить вам за это...
И она крепко пожала ей руки.
– Ну, теперь я спокойна... Пойдемте, Мавра Кузьминишна, - я готова.
Арестантка сделала несколько твердых шагов к своей двери, но перед нею замедлилась.
– Впрочем, нет, - промолвила она, возвращаясь, - простимся прежде... Вы мне были здесь и другом, и матерью. Благословите меня.
И старушка медленно и набожно стала осенять крестным знамением ее благоговейно склоненную голову.
Бероева тихо и долго приникла губами к благословившей ее руке и с твердым спокойствием вышла за дверь секретного нумера.
* * *
Семь часов утра. На улицах еще мало движения; снует только чернорабочий люд, кухарки торопливо шлепают на рынок, горничные шмыгают в булочную, мещанка-ремесленница проюркнула в мелочную лавочку - взять на гривну топленых сливочек к кофеишке грешному, дворники панель подметают, да шныряют из ворот в ворота разносчики с криками: "Рыба жива, сиги-ерши живые огурцы, зелены, говядина свежая". В воздухе носится тот утренний гул, который обыкновенно возвещает начало движения к жизни пробудившегося города.
Но вот среди этого гула послышался на перекрестке резкий грохот барабана, - любопытные взоры прохожих внимательно обращаются в ту сторону... Что там такое? Толпа народа валит... солдаты, штыки... над толпою чернеется что-то... Из всех подъездов и подворотень, из всех дверей мелочных лавчонок навстречу выскакивает всевозможный рабочий и черный люд, привлеченный барабанным боем.
Приближается торжественный поезд.
Шагов на тридцать опередивши его, бог знает зачем и для чего, ковыляет, широко размахивая руками, полицейский солдат, каска от торопливости и ходьбы как-то комично сдвинулась у него набок, лицо выражает начальственную строгость и озабоченность: видно, что полицейский чувствует, будто и он тоже власть имущий, поэтому отгоняющим образом помахивает порою на встречную скучившую толпу и все ковыляет, все ковыляет так торопливо, словно чувствует, что спешит по необычайно важному делу.
Вот на статных и рослых конях, плавно покачиваясь, выступают жандармы с обнаженными саблями, а за ними гарнизонный офицер и два барабанщика, которые на каждом перекрестке начинают выколачивать тот отвратительно действующий на нервы бой, который обыкновенно раздается, когда расстреливают или вешают человека, или когда ведут его к позорному столбу на эшафоте. За барабанщиками - каре штыков, а по бокам процессии - опять-таки статные кони жандармов, и посреди этого конвоя медленно подвигается вперед, слегка покачиваясь в стороны, позорная колесница, на которой высоко утвержден дощатый черный помост, на помосте столб и скамейка, а на скамейке сидит человеческая фигура - затылком вперед - в черной шапочке и в безобразном сером армяке без воротника - для того, чтобы лицо было больше открыто, чтобы нельзя было как-нибудь спрятать хоть нижнюю часть его. Руки этой фигуры позади туловища прикручены назад, а на груди повешена черная доска с крупной белой надписью: "За покушение к убийству". За позорными дрогами едут два заплечные мастера: один - приземистый и молодой, другой - рыжебородый, высокий и плечистый, - оба в надлежащем костюме, приличном этому обстоятельству, и везут они с собою, для проформы, "скрипку" - узенький черный ящик, в котором хранится "инструмент", то есть казенные клейма с принадлежностью и ременные плети; за палачами едут - полицейский пристав, исполняющий казнь, и секретарь со стряпчим, а позади их - священник в эпитрахили и скуфейке, с крестом в руке; и, наконец, все это шествие замыкается толпою любопытно глазеющего народа, который валом валит вслед колеснице и порывается во что бы то ни стало заглянуть в лицо преступнице, чтобы поглядеть, "какая такая она есть из себя-то".
Бросьте взгляд на физиономии этой бегущей толпы - и сколько различных оттенков мысли и чувства уловите вы в одном этом беглом обзоре! Тут найдется и тупое, овечье любопытство, и недоумело-запуганный страх, и своего рода фланерское равнодушие, и какой-то тоскливый болящий оттенок в движении глаз и личных мускулов, но более всего, как самое характерное проявление отношений толпы к преступнику, прочтете вы на лицах сострадающее, грустное, христиански-человеческое чувство. Попадется прохожий навстречу, взглянет, остановится, и как-то невольно вырывается бессознательный вопрос: "Что это такое?"
– Несчастную везут! - отвечают мимоходом в толпе - и прохожий набожно крестится, молясь и за несчастную, и за себя, и за всяку душу живую, чтобы господь помиловал и избавил от этой ужасной доли.
Не любит русский человек подобных церемоний.
Между тем тихо и долго тянется позорный путь осужденной, от Литовского замка до Конной площади, по которому надо проехать, с подобным триумфом, целые пять верст, а эти пять верст покажутся за целую вечность человеку, сидящему на высоком черном помосте, и проехать их надо по самым большим и людным улицам - от Офицерской, пересекая Вознесенский проспект, на Большую Мещанскую, оттуда по Гороховой, затем на Загородный проспект и по Владимирской площади через Колокольную на Николаевскую, а там - вдоль Невского к Московской железной дороге, оттуда уже поезд заворачивает налево, по Лиговке, к своей конечной цели - на Конную площадь, - целые десять людных улиц, избранных для увеличения позора осужденного преступника.
Но на этой площади, покрытой народом, эшафота, на ней стоящего, не могла видеть Бероева: она сидела лицом назад - ради удовлетворения любопытства бегущей толпы.
Наконец поезд остановился посредине Конной. Два палача отвязали руки Бероевой и, сведя с помоста, ввели ее в каре военного конвоя, пред эшафот, окруженный с четырех сторон штыками, за которыми волновалась прихлынувшая толпа народа.
Секретарь в гражданском мундире выступил вперед и вынул из кармана свернутый лист бумаги.
– Слушай, на кра-ул! - раздалась воинская команда - и ружья конвоя отчетливо-резко звякнули в воздухе. Барабаны ударили "поход", и через минуту, когда замолк их грохот, до слуха толпы отрывочно стали долетать слова читаемой секретарем бумаги: "По указу... суд... за покушение к убийству... на основании статей... положили..." И далее - все, что обыкновенно читается в этих случаях.
– Слушай, на пле-чо! - И священник в последний раз приблизился к Бероевой.
– Да благословит тебя бог и да даст тебе крепость и веру, - сказал он, осеняя ее крестом. - Теперь, умирая политическою смертью, ты окончательно уже разрываешь все узы с сим миром... Да благословит и направит тебя бог на путь истины в открывающейся ныне перед тобою жизни новой... Господь с тобою!
И, приложив к губам ее распятие, он отошел в сторону. Тогда два палача, в своих традиционных красных рубахах и в черных плисовых шароварах, с высокими сапогами, взяли осужденную под руки и по лестнице взвели ее на помост черного эшафота. Барабаны снова зарокотали ужасающий живую душу бой к экзекуции.
Толпа заколыхалась еще более, и еще слышнее пошел по ней какой-то смешанный, тысячеголосный гул.
Бероеву подвели к высокому черному столбу, продели ее руки в железные кольца, прикрепленные к этому столбу цепями, и, надвинув их до самых плеч, под мышки, оставили ее на позорном месте. Осужденная, слегка приподнятая этими кольцами кверху, как-то повисла всем телом у своего столба. Ветер слегка колыхал ее черное платье и полы серого армяка. Толпа уже в немом молчании глядела теперь на эту серую фигуру с доской на груди. Многие головы обнажились, многие руки поднялись к челу, творя крестное знамение. Эти люди молились за своего ближнего - за "несчастную", голова которой все время была поднята кверху, глаза тоже устремлены в пространство и пристально смотрели в летнее небо, слегка подернутое туманом, чтобы не видеть ни эшафота, ни толпы - свидетельницы позора, и никого и ничего в целом мире...
Но вот утренний луч солнца пробился на мгновение сквозь белесоватый туман, заиграл на прорезных крестах Знаменской церкви и ярко ударил в лицо осужденной.
Прошло минут около пяти - и голова ее бессильно-тихо опустилась на грудь и повисла у края доски с белою надписью.
Казалось, будто к позорному столбу привязана мертвая женщина.
В свежем и теплом воздухе далеко пронеслась густым своим звуком протяжная волна первого удара в колокол - у Знаменья заблаговестили к ранней обедне.
Вставало тихое, безмятежное летнее утро.
По прошествии десятиминутного срока акт политической смерти был исполнен. Уголовную преступницу, Юлию Николаевну дочь Бероеву, сняли с эшафота. Военная команда после отбоя удалилась с площади, где остались одни полицейские и народ, не видя уже перед собою сдерживающего оплота, волнами отовсюду хлынул к арестантке. На многих женских глазах виднелись слезы - и трудовые, убогие гривны да пятаки со всех сторон посыпались к ногам Бероевой.
– Прими, Христа ради!.. Прими, несчастненькая! - то и дело слышались в толпе сочувственные, сострадающие восклицания. Кто находился ближе всех к осужденной, тот поднимал с земли эту мирскую лепту и старался всунуть то в руку, то в карман ей подобранные деньги; сама же Бероева стояла, поддерживаемая солдатом, смутно сознавая окружающие предметы, в каком-то апатическом, бессильном состоянии, весьма близком к бесчувственности.