Петербургские трущобы (Том 1)
Шрифт:
– Правильно! - подтвердил Гречка. - Думали варганить так, а выходит эдак; стало быть, божья воля такая, чтоб быть тому делу, и как есть ты наш товарищ, так с обчеством соглашайся.
– Да что тут долго толковать! - перебил блаженный. - Именем господним благослови, отче, хорошее дело вершать, - лиходеев вниз по матушке спущать! - отнесся он к Викулычу, подставляя как бы под благословение свою руку.
Пров медленно поднялся с места и отрицательно покачал головою.
– Нет, судари мои! - сказал он решительно. - На экое дело нет вам моего благословения: это уж уголовщиной называется - дело мокрое, смертоубийство есть.
– Да ведь мы все ему же как бы получше, поспособнее хотим, оправдывался рыжий, - потому, ежели обокрасть его, все равно с тоски повесится, руку на себя наложит; без капиталу ему - ровно, что не жить.
– А мы ему же в облегчение, - поддакнул Фомушка, - от великого греха душу его стариковскую слободим, да еще мученический венец прияти сподобим; по крайности, кончина праведная.
– Уж быть тебе, кощуну эдакому, быть кончену Кирюшкиной кобыле*, попомни мое слово! - постучал пальцем о край стола Викулыч. - И благодарности мне своей не несите: не надо мне, не хочу я с крови благодарность принимать; и не знаю я вас совсем, и про дело ваше не слышал, советов я вам не давал никаких - слышите?
______________
* Инструмент, на котором наказывали плетьми (жарг.).
– Это - как вашей милости угодно будет, мы и втроем повершим, а за вами уж будем благонадежны, не прозвоните, коли ничего не знаете - это верно! сказал Гречка, запирая двери за ушедшим Викулычем.
– Как же вершать-то станем? Кто да кто? - совещался Фомушка, относясь к обоим сотоварищам.
– Я и один покончу, дело нетрудное, - вызвался Гречка. - Барахтаться, чай, не будет, потому - стар человек.
– Да ведь впервой, поди-ка?
– Что ж, что впервой? Когда ж нибудь привыкать-то надо! Авось граблюха* не дрогнет...
______________
* Рука (жарг.).
– Так надо бы поскорей, не по тяжелой почте, а со штафетой бы отправить.
– Чего тут проклажаться, - послезавтра утром раненько, часов эдак в шесть, и порешу.
– А чем полагаешь решить-то? - полюбопытствовал блаженный.
– На храпок. Взять его за горлец да дослать штуку под душец, чтобы он, значит, не кричал "к покрову!" Голову на рукомойник* - самое вольготное будет, - завершил Гречка, очень выразительно махнув себя поперек горла указательным пальцем.
______________
* Зарезать (жарг.).
XI
ФИГА
Условились так, что Гречка один отправится на дело, покончит кухарку и старика, заберет все наличные деньги и все драгоценности, которые могут быть удобно запрятаны за голенища и в карманы; мехов же и тому подобного "крупного товару" забирать не станет, чтобы не возбудить в ком-либо разных подозрений, и с награбленным добром явится в Сухаревку, в известную уже непроходную отдельную комнату, где его будут поджидать Фомушка с Зеленьковым и где, при замкнутых дверях, произойдет полюбовный дележ. Сговорившись таким образом, товарищи расстались.
Два человека уходили из Сухаревки в совершенно противоположном настроении духа и мысли.
"Коево черта я стану делиться? Из-за чего? - размышлял Гречка, направляясь в ночлежные Вяземского дома. - Один дело работать стану, один, пожалуй, миноги жрать, а с ними делись!.. Нет, брат, дудки! Шалишь, кума, в Саксонии не бывала. С большим капиталом от судей праведных отделаемся, - как не отделаться нашему брату? иным же удается; а ежели и нет, так по крайности знаешь, что за себя варганил, за себя и конфуз принимаешь... все же так обидно... Коли клево сойдет - латы зададим: ты прощай, значит, распрекрасная матерь Рассея. Морген-фри, нос утри! А вы, ребята теплые, сидите в Сухаревке - дожидайтесь! - так вот сейчас я к вам взял да и пришел! Как же!" - и Гречка, махнув рукою, очень выразительно свистнул.
А Иван Иванович сильно волновался и беспокоился. Убить человека - не то, что обокрасть... Стало быть, очень опасное дело, если сам патриарх возмутился и от благодарности даже отказался... А кнут? А Сибирь? Ивана Ивановича колотила нервная дрожь: в каждом проходящем сзади его человеке он подозревал погоню; думалось ему, что их подслушали и теперь догоняют, схватывают, тащат в тюрьму, - и он ускорял шаги, торопясь поскорее убраться от мест, близких к Сенной площади, стараясь незаметнее затереться в уличной толпе, а сам поминутно все оглядывался, ежился и вздрагивал каждый раз, когда опережавший прохожий невзначай задевал его рукавом или локтем. Для бодрости он зашел в кабачок и порядочно выпил; но бодрость к нему не возвращалась. В страшнейшей ажитации, словно бы преступление уже было совершено, закутался он с головой в одеяло и чутко прислушивался к каждому звуку на дворе, к случайному шлепанью чьих-то шагов, к стуку соседних дверей - и все ждал, что его сейчас арестуют. Охотно соглашаясь принять пассивное участие в воровстве, он ужасался мысли об убийстве.
Замечателен факт, что многие мошенники, считая простое воровство ровно ни во что, признавая его либо средством к пропитанию, либо похваляясь им как удалью, с отвращением говорят об убийстве и убийцах - "потому тут кровь: она вопиет, и в душе человеческой один токмо бог волен и повинен". Такое настроение мыслей, сколько мне удавалось заметить, господствует по большей части у мошенников, не успевших еще побывать в тюрьме, ибо мошенник до тюрьмы и тот же мошенник после тюрьмы - два совершенно различные человека, и для этого последнего убийство уже является делом очень простым и обыкновенным, как факт удали или кратчайший путь к поживе. Так цивилизует мошенника наша тюрьма. И в этом нет ровно ничего мудреного, потому что тут уже человек приходит в непосредственное и постоянное соприкосновение с самыми закоренелыми злодеями. Впрочем, об этом предмете и подробнее и нагляднее читатель узнает впоследствии.
Наконец Иван Иванович заснул. Но и во сне ему не легче было. Все эти брючки и фрачки, все эти пальто с искрой, о которых он столь сладостно мечтал, представлялись ему забрызганными кровью. "Вот это на фрачке Морденкина кровь, а на жилетке - кухаркина, а это ваша собственная, Иван Иванович господин Зеленьков", - говорит ему квартальный надзиратель. И видит Иван Иванович, что везут его, раба божьего, на колеснице высокой, со почетом великим, - к Смольному затылком; Кирюшка в красной кумачовой рубахе низкий поклон ему отдает: "Пожалуй, мол, Иван Иванович господин Зеленьков, к нам за эшафот, на нашей кобылке поездить, наших миног покушать, да не позволите ли нам ваше тело-бело порушить?" И трясет Ивана Ивановича злая лихоманка; чувствует он, как ему руки-ноги да шею под загривком крепкими ремнями перетягивают, как его палачи кренделем перегнули, да тонку-белую сорочку пополам разодрали... И редко-редко, размеренно стукает сердчишко Ивана Ивановича, словно помирать собирается... Вынул Кирюшка из мешка красное кнутовище, и слышит Иван Иванович, как зловеще посвистывает что-то на воздухе: это, значит, Кирюшка плетью играет, руку свою разминает, изловчается да пробует, фористо ли пробирать будет. А сердчишко Ивана Ивановича все тише да реже ёкает. Ничего-то глазами своими не видит он, только слышит, что молодецки разошелся по эшафоту собачий сын Кирюшка и зычным голосом кричит ему: "Бер-регись! Ожгу!" - сердце Ивана Ивановича перестало биться, замерло - словно бы висело оно там, внутри, на одной тонкой ниточке, и эта ниточка вдруг порвалась...
Он проснулся в ужасе, весь в холодном поту.
– Господи! спаси и помилуй всяку душу живую! - крестясь, прошептал он трепещущими губами. - Нет, баста! будет уж такую муку мученскую терпеть!
Глянул Иван Иванович в окошко - на дворе еле-еле свет начинает брезжиться... На какой-то колокольне часы пробили шесть. "Ровно через сутки покончат его, сердечного... человека зарежут", - подумал он и при этой мысли снова задрожал всем телом.
Иван Иванович скорехонько вскочил с постели, оделся и, трижды перекрестясь, вышел со двора.
Теперь уж он знал, как ему быть и что надо делать.
* * *
Бывали ли вы когда-нибудь рано утром в конторе квартального надзирателя? Помещается она по большей части в надворных флигелях, подыматься в нее надобно по черной лестнице - а уж известно, что такое у нас в Петербурге эти черные лестницы! Входите вы в темную прихожую, меблированную одним только кривым табуретом либо скамьей да длинным крашеным ларем, на котором в бесцеремонной позе дремлет вестовой, какой-нибудь Максим Черных или Хома Перерепенко; во время же бдения этого Черныха или Перерепенку можно застать обыкновенно либо за крошкой махорки, либо за портняженьем над старыми заплатами к старому мундиру. Следующая комната уже называется конторой. За двумя или тремя покрытыми клеенкой столами сидят в потертых сюртуках, а иногда во фраках, три-четыре "чиновника". Подбородки небритые, голоса хриплые, физиономии помятые - надо полагать, с перепою да с недосыпу, и украшены эти физиономии по большей части усами, в знак партикулярности, ибо владельцы этих усов занимаются здесь письмоводством "приватно", то есть по найму. Двое из небритых субъектов занимаются за паспортным столом, заваленным отметками, контрамарками, плакатами и медяками. Один субъект с серьезно нахмуренной физиономией (опохмелиться хочется!) очевидно напущает на себя важности, ибо он "прописывает пачпорта" и под командой у него состоит целая когорта дворников в шерстяных полосатых фуфайках, с рассыльными книгами в руках. Другой субъект - физиономия меланхолическая - занимается копченьем казенной печати над сальным огарком; он, очевидно, под началом у первого, который небрежно и молча, с начальственно-недовольным видом швыряет ему бумагу за бумагой для прикладки полицейских печатей. Другой стол ведет "входящие и исходящие"; за третьим помещается красноносый письмоводитель, постоянно почему-то одержимый флюсом и потому подвязанный белым платком; он один по преимуществу имеет право входа в кабинет самого квартального надзирателя. Обстановка этого кабинета обыкновенно полуофициальная, полусемейная: старые стенные часы в длинном футляре, план города С.-Петербурга, на первой стене - портрет царствующей особы; наконец, посредине комнаты - письменный стол с изящною чернильницей (контора довольствуется оловянными или просто баночками); на столе - "Свод полицейских постановлений" довершает обстановку официальную. Обстановка неофициальная заключается в мягком диване и мягких креслах, в каком-нибудь простеночном зеркале, у которого на столике стоит под стеклянным колпаком какой-нибудь солдатик из папье-маше, с ружьем на караул, да в литографированном портрете той особы, которая временно находится во главе городской администрации. Этот портрет имеет целью свидетельствовать о добрых чувствах подчиненности квартального надзирателя, и потому с переменой особ переменяются и портреты.