Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония
Шрифт:
— Ну разве это праздничное настроение! — воскликнул он. — Давайте перейдем в соседнюю комнату и выпьем по рюмочке, а еще лучше — по нескольку рюмочек!
Пока Падилла вовлекал Григов в беседу о различных сортах скандинавских крепких спиртных напитков и о ликерах в целом, Дезире отыскала своего Пьера в оконной нише, наполовину скрытой плюшевой шторой.
— Вы рассказываете о тысяче всевозможных вещей, дорогой мой! — сказала она, нежно положив ему на плечо свою красивую руку. — И это только для того, чтобы не говорить о себе. А мне бы так хотелось побольше узнать о вашей жизни. Как вы живете, Пьер?
— О моей жизни рассказывать нечего, — ответил он. — Я работаю.
— А кроме этого? — спросила она, как ему показалось, слишком близко к нему склоняясь. — Вы одиноки?
— Я же вас об этом не спрашиваю, — сказал он грубо и, вопреки своим обычным манерам, почти дерзко.
— Вы, Пьер, — тихо ответила она, — вы потому меня не спрашиваете, что вас никогда за всю жизнь, вы слышите, за всю вашу жизнь, серьезно не интересовал ни один человек!
— Вы действительно так думаете, Дезире? — спросил он охрипшим голосом. Дезире, которую считали его невестой, потерянная Дезире, ставшая совершенно чужой, постаревшая и располневшая Дезире серьезно кивнула. Он собрался было вспылить, то ли чтобы оправдаться, то ли чтобы себя самого еще более строго наказать, но запнулся, еще не заговорив. — Оставим это! — сказал он, отворачиваясь. — Давайте лучше музицировать!
— Давайте лучше музицировать! — повторила постаревшая певица.
Все собрались вокруг рояля.
Было решено, что Нина исполнит несколько песен Грига, а Петр Ильич будет ей аккомпанировать. Арто в свою очередь хотела спеть несколько произведений Чайковского, а аккомпанемент должен был взять на себя Григ.
— Как все мило и справедливо распределено! — довольно заметил Падилла. — Вы даже понятия не имеете, с каким благоговением моя женушка говорит о вашей музыке, маэстро Чайковский! Она ваши произведения буквально в культ возводит!
— Ну Падилла! Ну прекрати же! — замахала платочком Дезире, трогательно заливаясь краской под толстым слоем пудры.
— Почему же, почему же? — прогремел в ответ ее муж. — Я же имею право высказаться! А теперь начали! — приказал он. Нина уже стояла, облокотившись на инструмент в искусственно-небрежной позе, как будто перед началом большого концерта. — Для таких, как мы, ведь нет занятия лучше музыки. Все остальное только наводит на дурные мысли.
— Вы правы, — сказал Петр Ильич, улыбаясь господину Падилле.
Он медленно подошел к роялю своей тяжелой походкой, сел на винтовой стул и поднял крышку. Закрыв на пару секунд глаза, он положил свои тяжелые белые руки на клавиатуру.
Глава четвертая
«О toi que j’eusse aim'e!» [6] — эта формула покорности и смирения, это признание собственного бессилия сопровождает тебя на пути обратно в гостиницу, Петр Ильич.
Ты идешь один. С Григами ты распрощался у дома, где живет твоя состарившаяся Дезире со своим шумным Падиллой и очаровательной дочерью, которую она от тебя прячет, хитрая бедняжка! Ты шагаешь в одиночестве по чужим улицам немецкой столицы, и каждый твой тяжелый шаг отдается в мыслях одной и той же фразой: «О toi que j’eusse aim'e!»…
6
«О та, кого я мог бы полюбить!» (фр.).
Сколько отрешенности и безнадежности в изношенной, но ежедневно миллионы раз возрождающейся к жизни формуле: «Je t’aime» [7] , в этом жалобном стенании, напоминающем вопль, уносящийся в пустоту, или шепот, тающий вдали, на который ждешь ответа. Но теперь для тебя, одиноко шагающего по чужим улицам чужого города, это более или менее определенное и, несмотря на всю свою меланхоличность, решительное «Je t’aime» превратилось в противоречивое и от самого себя отрекающееся: «О toi que j’eusse aim'e!». Это могла бы быть ты, я выбрал бы тебя, если бы… да, если бы… А за этим «если бы» открывается бездна.
7
«Я люблю тебя» (фр.).
«„Может быть, это потому, дорогой Пьер, что вас никогда за всю жизнь, вы слышите, за всю вашу жизнь, серьезно не интересовал ни один человек!“ Вполне возможно, именно потому. Возможно, я так же мало любил тебя, дорогая моя Дезире, как и несчастную Антонину, на которой я был так безобразно коротко женат — а если честно, то и совсем женат не был. Я никогда не способен был любить, если существовала хотя бы малейшая надежда или, вернее, угроза серьезных отношений, прочных связей, когда мне могли ответить взаимностью и тем самым меня связать. Я никогда не любил ни одну женщину так, как женщинам этого хочется. Женщинам хочется завладеть нами полностью и изменить нашу жизнь. Я смело расточал свои чувства только тогда, когда не было ни угрозы, ни надежды, что могут возникнуть серьезные последствия, когда мои чувства воспринимались либо с непониманием, либо со сдержанным дружелюбием, с холодным расчетом или в лучшем случае с мимолетной нежностью. Ах, как часто мне приходилось скрывать свое бессмысленно пылающее чувство, таким неуместным и непонятным оно показалось бы тем, кого я жаждал щедро им одарить. Иногда, в редких случаях, мое чувство не было отвергнуто, наверное, из жалости. Иногда мне приходилось расплачиваться за это наличными. Я знаю, что надо мной смеялись за моей спиной и даже прямо мне в глаза. Я был смешон, возможно, даже отвратителен, и все из-за чувства, которое мне пришлось попусту растратить. Вот так-то, Дезире, так часто я унижался. А теперь именно ты, во имя которой я со всей серьезностью старался исправиться и загладить свою вину, именно ты, Дезире, которую я мог бы полюбить, смеешь укоризненно смотреть на меня и говорить: „Вас никогда не интересовал ни один человек — за всю вашу жизнь, вы слышите!“ Даже если бы это было правдой, вы не должны были этого говорить, ведь эта правда в корне отличается от той, которую вы в состоянии себе представить. Вы считаете меня безвольным эгоистом, на это хватает вашего воображения. Вы считаете, что имеете право на такие выводы на основании того, что вы со мной пережили — или не пережили — двадцать лет тому назад. Поскольку я не ответил взаимностью на твою пылкую нежность, ты решила, что я всегда был холодным, скупым на чувства и расчетливым. Неужели ты так плохо меня знаешь, О toi que j’eusse aim'e?
Дезире, наверное, совсем по-другому представляла себе нашу встречу: более театральной и сентиментальной. Она явно считает, что я был, недостаточно сильно потрясен. А ведь я почувствовал нечто, подобное потрясению, но только в первый момент, на приеме у коммерческого советника, когда я увидел, как она состарилась, и осознал, сколько времени утекло в ее жизни и в моей. А потом все оказалось банальным и грустным, но ничуть не более волнующим. Финал всегда бывает пошлым: это вычурная и патетическая тягомотина, полностью лишенная новизны, сопровождаемая чопорной, закостенелой торжественностью. Было бы лучше, если бы мы вовсе не встречались. Теперь во мне с еще большей силой ожили воспоминания, а ведь они и без того были для меня тяжелой ношей, и привкус у них всегда неприятный, как у горького зелья.
Я испытываю страх перед ними, возвращаясь в пустой гостиничный номер, оставляя позади скитания по чужим улицам, сопровождаемые монотонным ритмом безнадежно противоречивой формулы любви: я снова у цели, которой не существует. Я один, разве только Таинственный, Великий, Далекий и Строгий внимает моим мыслям и моему бормотанию: Он, понимающий то, чего не дано понять нам, сохраняющий серьезность, когда нам что-то кажется смешным. На скрытом за семью завесами чудовищном лице Его не дрогнет ни один мускул, когда нас охватывает земная скорбь и из смертных глаз наших струятся слезы. Он неподвижно выжидает. Я верю, что во всех своих поступках, во всем, что Он возлагает на наши плечи, Он преследует определенную цель. Да, я верю в Него и в Его чудовищную справедливость. Я знаю, что Он — высокомерный и равнодушный свидетель всех моих скромных битв и поражений. Он нас не высмеивает, но Он нас и не оплакивает. Он справедлив и снисходителен. Он хочет, чтобы мы через страшные испытания познали истину нашего бытия.
Поскольку нам неизвестно, чего Он добивается и какова Его цель, нам непонятны и Его испытания, которые нередко стоят нам жизни. Мы умираем в полном недоумении, застигнутые врасплох, как это часто бывает Ему угодно. Но мы должны пройти все испытания во имя истины. Означает ли это, что мы в муках приближаемся к ней? Вряд ли, даже, скорее всего, это не так. Он не намерен раскрывать перед нами своего таинственного лика, пока мы неуклюже копошимся в земной материи. И вот мы в великом своем страхе придумываем для Недосягаемого имя, коротенькое имя, предназначенное для того, чтобы донести до Его слуха наш беспомощный зов. „Боже!“ — взываем мы и, не получив ответа, решаем, что кричали в пустоту, где нет Того, к кому мы взывали, что все это ложь и обманутые надежды. Но как же может Он ответить, если мы даже настоящего имени Его не знаем, а наш мозг устроен так несовершенно, что, подчиняясь ему, наши уста способны на один только бессвязный лепет? Вот так и лепечет глупый рот: „Боже, Боже, Боже…“. С чего же Он будет отзываться, если зовут Его совсем иначе и имя Его окружено той же великой тайной, что и Его лик, и Его голос, и все Его планы и намерения? Даже самому умному и образованному человеку еще так и не удалось отгадать ни одной буквы Его подлинного имени, и, если бы хотя бы одна буква этого таинственного имени стала известна человечеству, Земля разлетелась бы на осколки, как разбивается упавший на пол тонкий стеклянный бокал. Да, когда-нибудь она разлетится на осколки, как тонкое стекло, но это будет лишь тогда, когда она полностью выполнит свое предназначение, когда Таинственный заставит ее понять всю свою суть путем длительных и мучительных испытаний. Только тогда в небесах над нашей разрушенной планетой взойдет как знак спасения начальная буква Его имени.
Но сейчас мне не хочется больше лепетать „Боже, Боже, Боже“, а хочется вернуться от всеобъемлющей и в то же время такой незавершенной мысли о Нем в тесный мир моей собственной жизни, моих собственных немногочисленных воспоминаний, которые все-таки связаны с Ним и являются частью Его, поскольку составляют часть жестокого и гениального плана, с помощью которого Он хочет заставить меня понять истину моего бытия».
Петр Ильич уже снял темный сюртук, крахмальный воротничок и широкий шелковый галстук. Он сидит на краю кровати в длинном халате из верблюжьей шерсти. Петр Ильич наклоняется над ночным столиком и касается пальцами предметов, о которых он по многолетнему опыту знает, что они обладают способностью возрождать воспоминания: это талисманы памяти. Между коробочкой с содой и бутылочкой с валерьянкой лежат те самые платиновые часы с золотыми фигурками и две поблекшие фотографии. На одной из них — дагерротипе 1848 года — запечатлена вся семья Чайковских: справа в резном кресле на фоне бархатного занавеса сидит Илья Петрович Чайковский, подтянутый, энергичный и доброжелательный господин, волосы которого уже поседели, но усы черные (возможно, выкрашены); на коленях у него — маленький Ипполит, которому тогда было четыре года, в белом кителе; левый фланг занимает восьмилетний Петр Ильич, на нем клетчатый сюртук; лицо его над накрахмаленным воротничком очень серьезно, мягкий рот слегка приоткрыт. Он нежно прижимается к матери, сидящей в кресле рядом с ним. Красавица Александра Андреевна приняла несколько неестественную задумчиво-мечтательную позу, подпирая подбородок тыльной стороной тонкой, белой, изящной руки; меланхолический овал ее бледного лица строго и миловидно обрамлен прямыми черными волосами; ее мягкий и чувственный рот с красиво изогнутой верхней губой и несколько тяжеловатой нижней напоминает рот Петра, ее сына; полный надменного равнодушия взгляд ее темных глаз, печальных и задумчивых под густыми черными бровями, устремлен в даль, в пустоту, мимо семьи, мимо Петра, прижавшегося к ней. За богато расшитую тяжелую юбку матери держится маленькая Александра Ильинична. Она на два года младше Петра и на два года старше Ипполита. Из-под ее накрахмаленного, белого, туго затянутого поясом платьица выглядывают кружевные панталоны. Девочка стоит, положив локоть на колено матери, подпирая щеку пухлой ручкой, с гладко причесанными волосами, с упрямым и решительным выражением лица. За спиной матери, обнимая ее за плечи, стоит уже взрослая девица, Зинаида, сводная сестра Петра, дочь энергичного Ильи Петровича от первого брака с немкой Марией Карловной Кайзер. Между Зинаидой и отцом стоит Николай, тоже гладко причесанный, в черном костюме с белой кружевной сорочкой, в гордой позе старшего сына: он родился в 1830 году, за десять лет до Петра.