Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония
Шрифт:
— Это холера?
Чернобородые братья снова кивнули.
Это было около девяти часов вечера 21 октября 1893 года.
Крепкий организм больного еще более трех суток сопротивлялся власти тьмы, к появлению которой Петр Ильич так тщательно готовился, приход которой он, по сути, сам и ускорил. Теперь, когда она действительно заключила его в свои объятия и терзала, и уже не хотела отпускать, она не потрудилась принять тот нежный и соблазнительный облик, в котором являлась ему раньше, ночь за ночью, в те чудные пятнадцать минут перед сном, паря в образе ангела с чертами матушки над его постелью. Теперь ей ни к чему была маска обольщения, теперь она явилась ему во всем своем коварстве, уродстве и зверстве. Ни одно из мучений, выпавших на долю любимой матушки, не миновало и сына, наконец поддавшегося ее зову и повторяющего ее трагическую судьбу, ощущающего на себе ее боли, кричащего ее криком, плачущего ее слезами.
Сколько боли и жалости в нашем благоговейном и сострадательном взоре, обращенном на этого трогательного, на этого стойкого сына Божьего, который наконец решил, что с него хватит, — на нашего друга и героя Петра Ильича Чайковского. Он предстает нашему взору измученный болью, весь в собственной рвоте, корчащийся в судорогах. На лице его, уже помеченном и обезображенном строгим Всевышним, появляются черные пятна; руки, и ноги его начинают чернеть. Назар вместе с сиделкой надрываются, массируя их, а бедный Петр Ильич с жалобно вытаращенными синими глазами на изможденном лице молча все это сносит. Только когда Владимир пытается приблизиться к нему во время таких процедур, он начинает протестовать.
— Нет, нет, — кричит больной. — Я не хочу, чтобы ты ко мне прикасался! Я тебе это запрещаю! Ты можешь заразиться! И пахну я дурно…
Юный Боб отступает от постели больного, и по осунувшемуся за последние дни лицу его текут слезы.
— Уйди из комнаты! — кричит мученик со своей постели. — На меня же противно смотреть! Я не хочу, чтобы ты видел меня в таком состоянии. Уходи!
И рыдающий Боб вынужден покинуть комнату.
Петр Ильич, оставшись с сиделкой и Назаром, измученный судорогами, спрашивает с холодящим душу любопытством:
— Это у больных холерой всегда под конец руки и ноги синеют?
Слуга с сиделкой не знают, что на это ответить.
— Но у вас же совсем не холера, — пытается возразить Назар.
— А почему же вы тут все в этих странных белых халатах? И почему здесь так пахнет дезинфицирующими средствами? Это потому, что у меня такое сильное расстройство желудка? Да? — Он при этом хихикает так, что прислуге становится не по себе. — Подайте мне зеркало! — требует Чайковский, которому после особенно сильного приступа выпало несколько минут покоя и облегчения. — У меня на лице наверняка такие же темные пятна, как были у матушки. — И, когда ему неохотно и нерешительно подают зеркало, он с интересом рассматривает иссиня-черные пятна у себя на лбу и на щеках.
За трое суток, в течение которых продолжается агония, неоднократно меняется состояние больного. Обманчивые, короткие моменты улучшения сменяются тяжелыми кризисами, внезапными сердечными приступами, сопровождаемыми состоянием страха, когда больной начинает метаться и кричать: «Это конец! Прощай, Модя! Благослови тебя Господь, Боб!» Но это еще не конец. Появляется доктор Бертенсон и впрыскивает ему мускус.
Наш полный благоговения и жалости взор становится невольным свидетелем того, как вокруг замаранной постели, на которой мечется в предсмертных муках наш герой и друг, собирается множество людей в белых халатах. Они переговариваются шепотом, на цыпочках передвигаются по комнате — словом, исполняют ту самую нелепую пантомиму, которую принято исполнять вблизи умирающего. Доктора сменяют друг друга, собираются по трое или по четверо, проводят долгие консультации в гостиной, где Назар подает им кофе и коньяк, и деловито орудуют клизмами и шприцами. Братья Бертенсон уже на второй день болезни, когда на лице Петра Ильича стали появляться темные пятна, призвали на помощь доктора Мамонова, которого на ночь сменяет немец, доктор Сандерс. К двум черным бородам присоединилась еще одна седая и одна очень ухоженная белокурая.
Петр Ильич, вокруг которого происходили все эти призрачные таинства белых халатов и разноцветных бород, часами впадал в состояние крайнего замешательства, полного помутнения рассудка, когда он никого не узнавал, метался и бредил. В таком состоянии он называл сиделку Дезире или Антониной, и, когда она приближалась к нему с клизмой, он кричал: «О toi, que j’eusse aim'e…», чем приводил ее в ужас, или: «Зачем же я женился на тебе, о несчастная? Какая глупость! Какой позор! Тебе нужно было оставаться с этим баритоном, как же его?..» Клизма в руках у бедной сиделки начинала дрожать.
У Назара он в горячечном бреду вдруг потребовал вернуть его любимые часы.
— Они у тебя! — упрямо твердил он. — Я же знаю, ты украл мой талисман, мою самую любимую вещь! Тогда, в Париже, ты вытащил их из моего кармана в этой проклятой забегаловке на бульваре Клиши. Тебя Надежда подослала, я знаю, я это точно знаю… Ох, зря ты это сделал! Надежда и Апухтин против меня объединились, они были в ужасном сговоре против меня! Отдай мне часы! Мне нужно посмотреть, сколько времени! Время уходит, я опоздаю на поезд, я не успею, а меня там ждут, я должен дирижировать, Атланта отказался, а мне дадут почетный докторский титул и будут меня качать! Отдай часы! Все зависит от того, заполучу ли я обратно часы! — Бедный Назар, испуганный и беспомощный, подал бредящему уродливый будильник с ночного столика.
— Вот ваша самая красивая вещь, Петр Ильич! — сказал помудревший от жалости и отчаяния деревенский парень.
Петр Ильич прижал к себе будильник.
— Она вернулась ко мне! — Крупные слезы катились по его щекам. — Ах, Надежда, Надежда, сердечная моя подруга, я знал, что ты меня простишь! Какую жестокую игру ты так долго со мной вела! Как же ты нас обоих терзала, та femme! [22] Теперь настал час примирения! Мой талисман снова со мной! Мы снова все вместе — талисман, ты и я. Вот я умру, и тебе останется жить совсем недолго, любимая моя Надежда!
22
Женушка моя.
Владимира он называл то «милый Котек», то «мой красавец Зилота» или «бедная Саша».
— Я тебя породил, — утверждал он. — Ты мой сын и мой наследник. Ты исправишь все мои оплошности. Ты станешь великим человеком, я завещаю тебе всю свою славу, которой я добивался только для тебя, mon prince! [23] Подойди ко мне! — восклицал больной возбужденно, поднимаясь с постели и протягивая к юноше руки. — Подойди ко мне, чтобы я тебя благословил!
Сиделка силой укладывала его, причем профессор Бертенсон вынужден был ей помогать. Владимир с трудом держался на ногах, так потрясло и поразило его это зрелище. Сотрясаемый рыданиями, Боб упал в кресло. Он двое суток не спал и почти ничего не ел. Вдруг умирающий воскликнул:
23
Мой принц.
— Покажись, ангел смерти! Не прячь от меня свое лицо! Час настал! Подойди ко мне, чтобы я мог коснуться твоего заплаканного лица! Приди ко мне, любимая моя матушка! Ты уже так долго ждешь меня, так долго меня к себе зовешь! Настал наконец час нашего воссоединения!
Боб не выдержал этого ужасного зрелища. Скорчившись в рыданиях, с бледным, искаженным горем лицом, юный племянник бросился вон из комнаты больного. А Петр Ильич, буйствуя в постели, казалось, обеими руками пытался притянуть к себе смерть, как будто хотел заключить ее в свои объятия. В экстатическом помутнении рассудка он называл смерть матушкой, матушку — сыном, сына — возлюбленным, возлюбленного — черным ангелом, которого неиствующий стремился завлечь на свое ложе для последнего, смертоносного воссоединения.
Через несколько минут он успокоился. Было слышно, как он тихо молится святой Фанни из Монбельяра, что, хотя и вызвало недоумение окружающих, все же казалось чуть ли не утешительным по сравнению с предшествующими эксцессами.
Этот последний и самый ужасный приступ оставил умирающего в состоянии изнеможения, от которого он уже так и не смог оправиться. Он немного подремал, а когда проснулся, был сильно утомлен, но сознание его было совершенно ясным.
Он узнал своего верного Алексея, приехавшего из Клина, своего брата Николая, раздражительного и немного сварливого пожилого господина, прибывшего в Санкт-Петербург сразу по получении тревожной телеграммы от Модеста. Петр Ильич приветствовал обоих усталой улыбкой.