Я позабыл тебя; но помню штукатуркув подъезде, вздувшуюся щитовидкутруб отопленья вперемежку с сыпьюзвонков с фамилиями типа «выпью»или «убью», и псориаз асбестаплюс эпидемию — грибное местоэлектросчетчиков блокадной моды.Ты умерла. Они остались. Годыв волну бросаются княжною Стеньки.Другие вывески, другие деньги,другая поросль, иная падаль.Что делать с прожитым теперь? И надо львообще заботиться о содержаньинедр гипоталамуса, т. е. ржаньи,раскатов коего его героине разберут уже, так далеко от Трои.Что посоветуешь? Развеселиться?Взглянуть на облако? У них — все лицаи в очертаниях — жакет с подшитымголландским кружевом. Но с парашютомне спрыгнуть в прошлое, в послевоенныйпейзаж с трамваями, с открытой венойреки, с двузначностью стиральных меток.Одиннадцать квадратных метровнапротив взорванной десятилеткив мозгу скукожились до нервной клетки,включив то байковое одеялостанка под лебедем, где ты давалаподростку в саржевых портках и в кепке.Взглянуть на облако, где эти тряпкивезде разбросаны, как в том квадрате,с одним заданием: глаз приучить к утрате?Не стоит, милая. Что выживает, кромекапризов климата? Другое время,другие лацканы, замашки, догмы.И я — единственный теперь, кто мог быприпомнить всю тебя в конце столетьявне времени. Сиречь без платья,на простыне. Но, вероятно, телосопротивляется, когда истлело,воспоминаниям. Как жертва власти,греху отказывающей в лучшей частисуществования, тем паче — в правена будущее. К вящей славе,видать, архангелов, вострящих грифель:торс, бедра, ягодицы, плечи, профиль— все оборачивается расплатойза то объятие. И это — гибель статуй.И я на выручку не подоспею.На скромную твою Помпеюобрушивается мой Везувийзабвения: обид, безумий,перемещения в пространстве, азий,европ, обязанностей; прочих связейи чувств, гонимых на убой оравойдней, лет, и прочая. И ты под этой лавойпогребена. И даже это пеньеесть дополнительное погребеньетебя, а не раскопки древней,единственной, чтобы не крикнуть — кровной!цивилизации. Прощай, подруга.Я позабыл тебя. Видать, дерюганебытия, подобно всякой ткани,к лицу тебе. И сохраняет, а нерастрачивает, как сбереженья,тепло, оставшееся от изверженья.1992
«Наряду с отоплением в каждом доме…»
Наряду с отоплением в каждом домесуществует система отсутствия. Спрятанные в стенеее беззвучные батареинаводняют жилье неразбавленной пустотойкруглый год, независимо от погоды,работая, видимо, от сетина сырье, поставляемом смертью, арестом илипросто ревностью. Эта температураподнимается к вечеру. Один оборот ключа,и вы оказываетесь там, где нетуникого: как тысячу лет назадили несколько раньше: в эпоху оледененья,до эволюции. Узурпированное пространствоникогда не отказывается от своейнеобитаемости, напоминаясильно зарвавшейся обезьянеоб исконном, доледниковом правепустоты на жилплощадь. Отсутствие есть всего лишьдомашний адрес небытия,предпочитающего в итоге,под занавес, будучи буржуа,валунам или бурому мху обои.Чем подробней их джунгли, тем несчастнее обезьяна.1992
Послесловие к басне
«Еврейская птица ворона,зачем тебе сыра кусок?Чтоб каркать во время урона,терзая продрогший лесок?»«Нет! Чуждый ольхе или вербе,чье главное свойство — длина,сыр с месяцем схож на ущербе.Я в профиль его влюблена».«Точней, ты скорее астроном,ворона, чем жертва лисы.Но профиль, присущий воронам,пожалуй не меньшей красы».«Я просто мечтала о браке,пока не столкнулась с лисой,пытаясь помножить во мракесвой профиль на сыр со слезой».1992
Подражание Горацию
Лети по воле волн, кораблик.Твой парус похож на помятый рублик.Из трюма доносится визг республик.Скрипят борта.Трещит обшивка по швам на ребрах.Кормщик болтает о хищных рыбах.Пища даже у самых храбрыхвалится изо рта.Лети, кораблик, не бойся бури.Неистовей, но бесцельней пули,она и сама не знает, в ту листорону ейкинуться, или в эту. Илив третью. Их вообще четыре.Ты в этом смысле почти в квартире;владелец — Гиперборей.Лети, кораблик! не бойся острыхскал. Так открывают остров,где после белеют кресты матросов,где, век спустя,письма, обвязанные тесемкой,вам продает, изумляя синькойвзора, прижитое с туземкойласковое дитя.Не верь, дружок, путеводным звездам,схожим вообще с офицерским съездом.Тебе привязанность к праздным безднамскорей вредна.Верь только подлинно постояннойдемократии волн с ееннойна губах возникающей в спорах пенойи чувством дна.Одни плывут вдаль проглотить обиду.Другие — чтоб насолить Эвклиду.Третьи — просто пропасть из виду.Им по пути.Но ты, кораблик, чей кормщик Боря,не отличай горизонт от горя.Лети по волнам стать частью моря,лети, лети.1992
«Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне…»
Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне.Зеркальце там не слыхало ни о какой царевне.Речка тоже рябит; а земля в морщинах —и думать забыла, поди, о своих мужчинах.Там — одни пацаны. А от кого рожают,знают лишь те, которые их сажают,либо — никто, либо — в углу иконы.И весною пахать выходят одни законы.Езжай в деревню, подруга. В поле, тем паче в рощев землю смотреть и одеваться проще.Там у тебя одной на сто верст помада,но вынимать ее все равно не надо.Знаешь, лучше стареть там, где верста маячит,где красота ничего не значитили значит не молодость, титьку, семя,потому что природа вообще все время.Это, как знать, даст побороть унылость.И леса там тоже шумят, что уже случилосьвсе, и притом — не раз. И суммаслучившегося есть источник шума.Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельнойжизнью, там различишь нательныйкрестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки,в том, что порхает всего лишь сутки.И я приеду к тебе. В этом «и я приеду»усмотри не свою, но этих вещей победу,ибо земле, как той простыне, понятенязык не столько любви, сколько выбоин, впадин, вмятин.Или пусть не приеду. Любая из этих рытвин,либо воды в колодезе привкус бритвин,прутья обочины, хаос кочек —все-таки я: то, чего не хочешь.Езжай в деревню, подруга. Знаешь, дурнея, лицалишь подтверждают, что можно слитьсяразными способами; их — бездны,и нам, дорогая, не все известны.Знаешь, пейзаж — то, чего не знаешь.Помни об этом, когда там судьбе пеняешь.Когда-нибудь, в серую краску уставясь взглядом,ты узнаешь себя. И серую краску рядом.1992
Вид с холма
Вот вам замерзший город из каменного угла.Геометрия оплакивает свои недра.Сначала вы слышите трио, потом — пианино негра.Река, хотя не замерзла, все-таки не смоглавыбежать к океану. Склонность петлять сильнейзаметна именно в городе, если вокруг равнина.Потом на углу загорается дерево без корней.Река блестит, как черное пианино.Когда вы идете по улице, сзади звучат шаги.Это — эффект перспективы, а не убийца. За двагода, прожитых здесь, вчера превратилось в завтра.И площадь, как грампластинка, дает кругиот иглы обелиска. Что-то случилось столет назад, и появилась веха.Веха успеха. В принципе, вы — никто.Вы, в лучшем случае, пища эха.Снег летит как попало; диктор твердит: «циклон».Не выходи из бара, не выходи из бара.Автомышь светом фар толчею колоннсводит вдали с ума, как слонов Ганнибала.Пахнет пустыней, помнящей смех вдовы.«Бэби, не уходи», — говорит Синатра.То же эхо, но в записи; как силуэт сената,скука, пурга, температура, вы.Вот вам лицо вкрутую, вот вам его гнездо:блеск желтка в скорлупе с трещинами от стужи.Ваше такси на шоссе обгоняет еще ландос венками, катящее явно в ту жесторону, что и вы, как бы само собой.Это — эффект периметра, зов окраин,низкорослых предместий, чей сон облаянтепловозами, ветром, вообще судьбой.И потом — океан. Глухонемой простор.Плоская местность, где нет построек.Где вам делать нечего, если вы историк,врач, архитектор, делец, актери, тем более, эхо. Ибо простор лишенпрошлого. То, что он слышит, — суммасобственных волн, беспрецедентность шума,который может быть заглушенлишь трубой Гавриила. Вот вам большой наборгоризонтальных линий. Почти рессорамирозданья. В котором петляет солоПаркера: просто другой напор,чем у архангела, если считать в соплях.А дальше, в потемках, держа на Север,проваливается и возникает сейнер,как церковь, затерянная в полях.Февраль 1992, Вашингтон
Пристань Фегердала
Деревья ночью шумят на берегу пролива.Видимо, дождь; ибо навряд ли ива,не говоря — сосна, в состояньи узнать, в потемках,в мелкой дроби листа, в блеске иглы, в подтекахту же самую воду, данную вертикально.Осознать это может только спальняс ее опытом всхлипывания; либо — голые мачты шведскихяхт, безмятежно спящих в одних подвязках, в одних подвескахсном вертикали, привыкшей к горизонтали,комкая мокрые простыни пристани в Фегердале.(1992)
Семенов
Владимиру Уфлянду
Не было ни Иванова, ни Сидорова, ни Петрова.Был только зеленый луг и на нем корова.Вдали по рельсам бежала цепочка стальных вагонов.И в одном из них ехал в отпуск на юг Семенов.Время шло все равно. Время, наверно, шло бы,не будь ни коровы, ни луга: ни зелени, ни утробы.И если бы Иванов, Петров и Сидоров были,и Семенов бы ехал мимо в автомобиле.Задумаешься над этим и, встретившись взглядом с лугом,вздрогнешь и отвернешься — скорее всего с испугом:ежели неподвижность действительно мать движенья,то отчего у них разные выраженья?И не только лица, но — что важнее — тела?Сходство у них только в том, что им нет предела,пока существует Семенов: покуда он, дальний отпрысквремени, существует настолько, что едет в отпуск;покуда поезд мычит, вагон зеленеет, зелень коровой бредит;покуда время идет, а Семенов едет.(1992)
Снаружи темнеет, верней — синеет, точней — чернеет.Деревья в окне отменяет, диван комнеет.Я выдохся за день, лампу включать не стануи с мебелью в комнате вместе в потемки кану.Пора признать за собой поверхность и, с ней, наклонностьк поверхности, оставить претензии на одушевленность;хрустнуть суставами, вспомнить кору, коренья и,смахнув с себя пыль, представить процесс горенья.Вор, скрипя половицей, шаря вокруг как Шива,охнет, наткнувшись на нечто твердое, от ушиба.Но как защита от кражи, тем более — разговора,это лучше щеколды и крика «держите вора».Темнеет, точней — чернеет, вернее — деревенеет,переходя ту черту, за которой лицо дурнеет,и на его развалинах, вприсядку и как попало,неузнаваемость правит подобье бала.В конце концов, темнота суть число волокон,перестающих считаться с существованьем окон,неспособных представить, насколько вещь окреплаили ослепла от перспективы пеплаи в итоге — темнеет, верней — ровнеет, точней — длиннеет.Незрячесть крепчает, зерно крупнеет;ваш зрачок расширяется, и, как бы в ответ на это,в мозгу вовсю разгорается лампочка анти-света.Так пропадают из виду; но настоящий финишне там, где кушетку вплотную к стене придвинешь,но в ее многоногости за полночь, крупным планомразрывающей ленточку с надписью «Геркуланум».1992 South Hadley
Не первой свежести — как и цветы в ееруках. В цветах — такое же враньеи та же жажда будущего. Карийглаз смотрит в будущее, гдени ваз, ни разговоров о воде.Один гербарий.Отсюда — складчатость. Сначала — рта,потом — бордовая, с искрой, тафта,как занавес, готовый взвитьсяи обнаружить механизм ходьбыв заросшем тупике судьбы;смутить провидца.Нога в чулке из мокрого стеклаблестит, как будто вплавь пересеклаБосфор и требует себе асфальтаЕвропы или же, наоборот, —просторов Азии, пустынь, щедротпесков, базальта.Камея в низком декольте. Под ней,камеей, — кружево и сумма дней,не тронутая их светилом,не знающая, что такое — кость,несобираемая в горсть;простор белилам.Что за спиной у ней, опричь коврас кинжалами? Ее вчера.Десятилетья. Мысли о Петрове,о Сидорове, не говоряоб Иванове, возмущавших зряпять литров крови.Что перед ней сейчас? Зима. Стамбул.Ухмылки консула. Настырный гулбазара в полдень. Минареты классаземля-земля или земля-чалма(иначе — облако). Зурна, сурьма.Другая раса.Плюс эта шляпа типа лопухав провинции и цвета мха.Болтун с палитрой. Кресло. Англичанетакие делали перед войной.Амур на столике: всего с однойстрелой в колчане.Накрашенным закрытым ртомлицо кричит, что для него «потом»важнее, чем «теперь», тем паче —«тогда»! Что полотно — стезяпопасть туда, куда нельзяпопасть иначе.Так боги делали, вселяясь тов растение, то в камень: довозникновенья человека. Этоинерция метаморфозсиеной и краплаком розглядит с портрета,а не сама она. Она самасостарится, сойдет с ума,умрет от дряхлости, под колесом, от пули.Но там, где не нужны тела,она останется какой былатогда в Стамбуле.(1992)
4
Женский портрет (ит.)
Каппадокия
Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата— лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты —вступают в чужую страну по имени Каппадокия.Армия растянулась. Всадники мрачноватопоглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,пространство с каждым их шагом чувствует, как далекоепревращается в близкое. Особенно — горы, чьивершины, устав в равной степени от багрянцазари, лиловости сумерек, облачной толчеи,приобретают — от зоркости чужестранца —в резкости, если не в четкости. Армия издалекавыглядит как извивающаяся река,чей исток норовит не отставать от устья,которое тоже все время оглядывается на исток.И местность, по мере движения армии на восток,отражаясь как в русле, из бурого захолустьяпреображается временно в гордый бесстрастный задникистории. Шарканье многих ног,ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадникзамирает как вкопанный: действительность или блажь?Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,привел сюда легионы, чтоб объяснить, комупринадлежит — вопреки клеймузимней луны — Каппадокия. Остановившись, армиявыстраивается для сраженья. Каменное платов последний раз выглядит местом, где никогда никтоне умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: «Лиса в капкане».Царь Митридат, лежа на плоском камне,видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.То же самое видит все остальное войскоплюс легионы Суллы. Что есть отнюдьне отсутствие выбора, но эффект полнолунья. В Азиипространство, как правило, прячется от себяи от упреков в однообразиив завоевателя, в головы, серебрято доспехи, то бороду. Залитое луной,войско уже не река, гордящаяся длиной,но обширное озеро, чья глубина есть именното, что нужно пространству, живущему взаперти,ибо пропорциональна пройденному пути.Вот отчего то парфяне, то, реже, римляне,то и те и другие забредают порой сюда,в Каппадокию. Армии суть вода,без которой ни это плато, ни, допустим, горыне знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в тричетверти. Два спящих озера с плавающим внутрителом блестят в темноте как победа флорынад фауной, чтоб наутро слитьсяв ложбине в общее зеркало, где уместится всяКаппадокия — небо, земля, овца,юркие ящерицы — но где лицапропадают из виду. Только, поди, орлу,парящему в темноте, привыкшей к его крылу,ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьемптицы — поскольку птица, в отличие от царя,от человека вообще, повторима — орел, паряв настоящем, невольно парит в грядущеми, естественно, в прошлом, в истории: в допоздназатянувшемся действии. Ибо она, конечно,суть трение временного о нечтопостоянное. Спички о серу, снао действительность, войска о местность. В Азиибыстро светает. Что-то щебечет. Дрожьпробегает по телу, когда встаешь,заражая зябкостью долговязые,упрямо жмущиеся к землетени. В молочной рассветной мглеслышатся ржание, кашель, обрывки фраз.И увиденное полумиллионом глазсолнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,всадников, лучников, ратников. И войскаидут друг на друга, как за строкой строказахлопывающейся посередине книгилибо — точней! — как два зеркала, как два щита, как двалица, два слагаемых, вместо суммыпорождающих разность и вычитанье Суллыиз Каппадокии. Чья трава,себя не видавшая отродясь,больше всех выигрывает от звона,лязга, грохота, воплей и проч., глядясьв осколки разбитого вдребезги легионаи упавших понтийцев. Размахивая мечом,царь Митридат, не думая ни о чем,едет верхом среди хаоса, копий, гама.Битва выглядит издали как слитное «О-го-го»,верней, как от зрелища своегодвойника взбесившаяся амальгама.И с каждым падающим в строюместность, подобно тупящемуся острию,теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке ина юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,это уносят с собою павшие на тот светчерты завоеванной Каппадокии.1990, Нью-Йорк — 1991, Лондон