Писать поперек. Статьи по биографике, социологии и истории литературы
Шрифт:
Чрезвычайно своеобразную трактовку приобретает проблема «использования» открытия в творчестве М. Булгакова. Если большинство авторов боятся, что открытие попадет в руки «ненаших» (капиталистов, внешних врагов и т.п.), то Булгаков, единственный среди фантастов 20-х гг., в повести «Роковые яйца» (1925), отвергая схему «борьбы за открытие», сразу же отдает его представителям Советского государства. Однако оказывается, что они не готовы к использованию изобретения и в результате приводят страну к ужасной катастрофе. Тем самым Булгаков «выворачивает наизнанку» традиционную схему, показывая, что опасность не снаружи, а внутри (подобное перевертывание идет и на других уровнях; например, в повести идет речь о «лучах жизни», в то время как в большинстве книг того времени – о «лучах смерти»). На фоне стандартной схемы «борьбы за изобретение» еще более резко выделяются произведения А. Платонова. Он, пожалуй, единственный автор тех лет, которого волнует путь к открытию, к обретению знания. В повести «Эфирный тракт» (написана в 1926—1928 гг., впервые опубликована в 1968 г.) Платонов рассказывает о многолетних исканиях наследующих друг другу ученых. Хотя в основе повести лежат своеобразные гипотезы органической природы электрона и возможности человеческого мозга непосредственно влиять на окружающий мир, прежде всего она посвящена взаимоотношениям человека и природы, возможностям и характеру познания мира и воздействия на него. Герой повести делает открытие большого практического значения, однако здесь абсолютно отсутствуют какие-либо следы социальной борьбы за изобретение.
Ha материале конфликта по поводу открытия обсуждаются еще две важные для НФ 20-х гг. проблемы – стремление к неограниченной власти и ответственность ученого за свое открытие (или, шире, ответственность творца за результаты своей деятельности). Обе они рассматриваются обычно на западном материале. В 1920-е гг. актуализируется известный по книгам Ж. Верна и Г. Уэллса образ изобретателя, стремящегося к абсолютному господству. В «Гиперболоиде инженера Гарина» Гарин хочет добиться власти над миром, используя смертоносное оружие (лучи). В «Машине ужаса» В. Орловского один из героев, американский миллионер и ученый, для достижения аналогичной цели также использует лучи, причем двоякого рода (обеспечивающие контроль над психикой и позволяющие взрывать нужные объекты). Типичны для этой разновидности фантастики романы А. Беляева. В романе Беляева, который так и называется «Властелин мира» (1929), речь идет о немецком исследователе, который создал устройство, позволяющее навязывать свою волю другим людям. Стремясь получить власть над миром, он использует его для обогащения, не останавливаясь перед убийствами. В другом романе А. Беляева, «Продавец воздуха» (1929), аналогичный персонаж, англичанин, создает устройство для сжижения воздуха. Его использование грозит нехваткой воздуха (герой хочет «закрепостить рабочий класс, предоставляя возможность работать за право дышать»), однако советским людям удается справиться с властолюбцем.
Если описанные варианты пореволюционной НФ в абсолютном большинстве случаев не принадлежали к «высокой» словесности, проблемной и спорной для литературного сообщества тех лет, то редкие тогдашние образцы антиутопической фантастики и дистопии были открыто полемичны в плане мировоззренческом и отмечены риском личного поиска в аспекте поэтики. Они составляли значимые литературно-общественные события того времени, хотя – и это вторая примечательная их характеристика – в большинстве своем не получили пути к публике, на долгое время оставшись неопубликованными. Такова судьба книг Е. Замятина, М. Булгакова, А. Платонова, лишь в период перестройки ставших доступными широкому отечественному читателю.
«Первая и во многих отношениях поныне лучшая из великих дистопий» 264 , роман Е. Замятина «Мы» (1920) переворачивает ценностную пирамиду политических и технических утопий своего времени, демистифицируя среди прочего идеологию Пролеткульта и организационные проекты А. Гастева. Если в НФ-романе индивидуальная воля выступает, как правило, угрозой социальному порядку, разрушительной силой, окрашенной в инфернальные тона (демонизация образов властителя, ученого, любого «чужака» или маргинала), то в замятинском мире именно «всемогущее государство стирает любые проявления индивидуализма» 265 , угрожает любому отдельному человеческому существованию, ищущему возможности отстоять хотя бы минимум свободы. Сюжет «Мы» разворачивается как трудный опыт «распрограммирования дистопического героя» 266 . Отрывочность повествования символизирует последовательную дезинтеграцию личности, отождествленной с государством (не случайно роман-дневник начинается цитатой из правительственного воззвания). Попытка обретения себя заканчивается духовной гибелью – лишением способности воображения, что вновь символизировано цитатным возвращением государственной речи. «Вечный бунтовщик, экспериментатор и оппозиционер» 267 Замятин показывает враждебность любых государственно-утопических проектов природе человека, стремится подорвать веру во всемогущество технического прогресса. Он рисует Единое Государство, где почти полностью подавляется личность («личное сознание – это только болезнь»), все существуют как винтики в общем механизме (имен нет, только «нумера»). Символом отсутствия личной жизни являются стеклянные стены квартир. Все сферы регламентированы: вместо любви – рационально распланированный секс, вместо творческой фантазии – догмы единственно правильного учения.
264
Rose M. Op. cit. P. 167.
265
Ferreras J.I. Op. cit. P. 121.
266
Rose M. Op. cit. P. 167.
267
Лакшин В. «Антиутопия» Евгения Замятина // Знамя. 1988. № 4. С. 126.
Так и не опубликованный в СССР роман Замятина был тем не менее широко известен по авторским читкам, а также по зарубежным изданиям. Книги М. Козакова и Я. Ларри явно писались в ответ на роман Замятина: они не только полемизируют с ним по содержанию, но и прямо называют свой адресат в тексте.
«Несовпадение идеи и действительности» 268 порождает фантасмагорический антимир реализуемой утопии в прозе А. Платонова – романе «Чевенгур», повестях «Котлован» и «Ювенильное море», рассказе «Усомнившийся Макар» и др. Строят этот новый мир «безымянные прочие, живущие без всякого значения <…> имеющие лишь непроизвольно выросшее тело и чужие всем» 269 , под предводительством «рыцарей революции», таких же людей без пространства и времени, вырванных из привычных социальных гнезд и живущих воображением «не здесь и не сейчас». Движимые стихийными идеями полного и окончательного равенства, они видят лишь обузу прошлого во всем, что так или иначе воплощает смысл, содержа в себе тем самым ту или иную традицию как формулу социального отношения и опосредуя это отношение. Понимая все, кроме единого и общего мира прямых социальных связей с себе подобными, как средство угнетения, они остаются как вне природы, которую планируют целиком преобразить, так и культуры в ее основополагающих слоях – прежде всего языка («Формулируй!» – взывает один из героев «Чевенгура» к своему готовому на лозунговые клише помощнику). Построенный ими всеобщий дом представляет собой казарму, управляемую государственными «заменителями» («Город Градов»).
268
Иванова Н. Третье рождение // Дружба народов. 1988. № 4. С. 157.
269
Платонов А. Чевенгур // Дружба народов. 1988. № 4. С. 96.
Своеобразным вариантом дистопии (на локальном материале) является,, по выражению Е. Замятина, «фантастика, врастающая корнями в быт», повестей М. Булгакова. В «Роковых яйцах» попытка использовать техническое изобретение для усовершенствования жизни (спасительное средство иронически снижено здесь до ускорителя куриного роста) ведет к катастрофическим социальным последствиям. В «Собачьем сердце» лабораторный эксперимент по хирургическому очеловечению порождает человекоподобное существо, чьи собачьи поползновения узакониваются фразеологией газетных передовиц.
Фактически в широкой печати (кроме отдельных вещей упомянутых крупных писателей) появились лишь несколько полемических дистопий. Одной из них был роман Тео Эли (Ф.Н. Ильина) «Долина новой жизни» (М., 1928, написан в 1922-м, в полном виде – со второй частью – опубликован в 1967 г.). Автор изображает попытку пересоздать человечество, принеся ему равенство, братство и счастье. Правда, инициатором ее является капиталист-миллиардер, но он «с ранней молодости бредил о пересоздании мира, о необходимости перестроить человека» (с. 114). Средством для достижения этой цели становится искусственное оплодотворение, выращивание людей искусственным путем, целенаправленное обучение и воспитание. Работа в этом направлении приводит к созданию на Памире тоталитарного государства, построенного на жестком контроле за его членами (везде стоят подслушивающие устройства, улавливающие волны мыслей, в результате у жителей «в голове идет двойной ряд мыслей, один для себя, другой – для посторонних» (с. 70)), психическом воздействии на их сознание с помощью специальных устройств. Все «живут ради единой цепи – совершенствования каждого отдельного звена человеческой цепи и совершенствования ее в целом» (с. 257), ради этого ведутся эксперименты, в том числе и над живыми людьми. Высшим авторитетом пользуется наука, а искусство вообще отсутствует. «Общее воспитание, машинное образование, машинное мышление» (с. 356) приводят к тому, что в стране нет талантов, самостоятельных деятелей, все только исполняют волю главы государства, «все думают, как он хочет, и все делают, что он пожелает» (с. 356).
Другой дистопией 20-х гг. можно считать роман А. Адалис и И. Сергеева «Абдж'eд Хев'eз Хютти» (М.; Л., 1927), где изображено замкнутое высокогорное (на границе Средней Азии и Индии) государство с высокоразвитой техникой (на 10—15 лет опережающей технику западных стран) и политическим строем, представляющим собой «конец перехода к раскрепощению личности» (с. 141). Однако в результате оказывается, что за впечатляющей внешностью скрывается неожиданное содержание – это «республика прокаженных», собравшихся сюда из разных мест. Она «не имеет экономического смысла: правительство без народа, производство без труда, труд без производства, промышленность без вывоза, любовь без воспоминаний» (с. 146). В этой стране больные люди (и физически, и духовно – их мучает собственная неполноценность) ведут призрачное существование, их социальность (социальная организация) основывается на асоциальности – изолированности от всего остального мира.
Так антиутопическая тенденция в прозе 20-х гг. была вытеснена на периферию литературной жизни, а после высылки Е. Замятина за рубеж в 1931 г. сведена на нет. Как отмечают большинство исследователей, НФ между 1931 и 1956 гг. влачила самое жалкое существование, антиутопическое же направление исчезло вовсе: «…тема угнетения личности государством в литературе этого периода характерным образом отсутствует» 270 .
Подводя итоги, подчеркнем принципиальный характер исследованных НФ-образцов и отметим вместе с тем, какого рода проблемы, конфликты и условно-повествовательные формы их постановки и разрешения остались вне изученной сферы. Фактически мы имели дело с тремя группами литературных образцов. Тяготеющие к первому типу содержат радикальную культурную (в ряде случаев – социальную) критику наличного порядка, включая опровержение самой идеи его разового переустройства и усовершенствования. Они приобретают форму антиутопии. В этом смысле перед нами образцы самоопределения авангардных групп независимых интеллектуалов, видящих свою задачу именно в критическом анализе и обсуждении не только тех или иных вариантов общественного развития, но и самих принципов социального порядка как гарантий индивидуальной автономии. Характерно, что они, представляя вместе с «философской фантастикой» передний край литературных поисков пореволюционной интеллигенции, оказываются за порогом официально признанной (издаваемой, обсуждаемой, переиздаваемой и рекомендуемой для изучения) литературы (Замятин, Платонов, Булгаков). Второй тип – социальная утопия, характерная для первой половины 20-х гг. и во многом проникнутая идеалами «казарменного коммунизма» и вульгаризированными марксистскими идеями о характере общества будущего, о природе труда и капитала, о классовой структуре общества и борьбе классов как движущей силе общественного развития (Никольский, Окунев). Третий тип – техническая утопия, где будущее предстает образцовой фабрикой (давняя традиция социалистических утопий) (А. Беляев). Нарастание – в двух последних вариантах – однозначности в противопоставлении «мы—они», равно как и усиливающийся акцент на положительной оценке технических средств преобразования социального мира, социологически могут быть интерпретированы как сдвиг отождествляющих себя с нею общностей на периферию социальной системы – в область исключительно инструментального действия, чистого исполнительства. Соответственно, в этом последнем случае можно говорить об отождествлении с позициями тех, кто контролирует ситуацию в обществе и ее динамику. При этом НФ-образец принимает характер либо войны двух миров, либо технического приключения.
270
Griffiths J. Three Tomorrows: American, British and Soviet Science Fiction. L.; Basingstoke, 1980. P. 88.
Примечательно, что НФ как рационализация условий и форм социального общежития практически во всех исследованных вариантах ограничивается выдвижением и обсуждением тех или иных содержательных моделей смыслового взаимодействия и общественного устройства, как бы они принципиально ни различались. Однако в иных условиях, по иным исходным основаниям и для иных задач проблемой могут оказаться (как, например, у X. Борхеса и его последователей) и сами принятые нормы рационализации смыслового мира – формы определения реальности, природа ее «естественности», границы воображения, порядок и средства синтезирования образа мира в различных культурах и т.п. Мотивировкой подобных ситуаций в литературе выступает столкновение с неведомым или небывалым, «несказуемым», в самом ли герое, в окружающей ли его обстановке («зона» у братьев Стругацких и др.).
В противоположность такого рода эпистемологии или антропологии воображения действие НФ обычно вполне постигаемо для норм обыденного мышления: обстановка легко опознается, мотивы героев предельно прояснены, движение сюжета нетрудно предсказать. При всей экзотичности мест и персонажей действия, невзирая на демонстрируемые технические новации, природа социального мира и действующих в нем существ в принципе не отличается от читательской повседневности.
Для уточнения специфики авторских групп, выдвигающих различные версии НФ, важны еще два комплекса вопросов. Первый – отношение обсуждаемых образцов к «литературе». Здесь примечательно отсутствие НФ в обычных институциональных каналах обсуждения и оценки текущей словесности: она чаще всего попадает к широкому читателю, минуя рецензирование и критику, и становится позже достоянием уже собственно историка литературы (а еще чаще – культуры). Это, собственно, и есть признак массовой литературы. В этом смысле логичен подход к НФ не от современной ей авангардной литературы, а от фольклорных архетипов или сказочных сюжетов: здесь весьма слабо развито понятие авторства, и это при неизменном требовании и демонстрировании технической изощренности в изображении изобретений и т.п. Случаи, когда НФ ориентируется на литературу и входит в нее, должны обсуждаться особо. В самом общем смысле функция элементов НФ в таких случаях – либо возможность обобщенной социальной или культурной критики наличного порядка (романтического отвержения мира), либо «расшатывание» (Крисмански) устоявшихся норм реальности и поиски иных мотивировок поведения действующих лиц, принципов художественной типизации, ниспровержение сюжетных стандартов. Целью здесь является или обнаружение и обсуждение нормативных границ общепринятой реальности через столкновение ее с символами иного, неведомого, ужасного и т.п., или собственно художественный автономно-эстетический эксперимент, разрушающий, например, рутинную жанровую и т.п. поэтику.