Письма Хедвиге Вайлер
Шрифт:
Бога ради, почему я не отослал письмо? Обозлишься или только обеспокоишься. Прости меня. Хотя бы из-за моей лени или как Ты пожелаешь это назвать, успокой по-дружески. Но это не только лень, а и страх, общий страх перед писаниной, этим ужасающим занятием, которое, должно быть, нуждается во всех моих несчастьях. Но прежде всего: нужно только привести в порядок волнующие обстоятельства, к которым наши отношения, как я полагаю, касательства не имеют. И несмотря на все, я написал бы Тебе давным-давно, вместо того чтобы носить с собой сложенное до небольших размеров письмо, но теперь я неожиданно среди множества людей, офицеров, берлинцев, французов, художников, исполнителей куплетов, и они весьма забавно отнимают у меня по несколько вечерних часов, вчера вечером, например, я общался с капельмейстером одного оркестра, для которого у меня не было ни крейцера чаевых, вместо этого подарил книгу. И тому подобное. При этом забывают, что время идет и дни пропадают, так что поистине все это ничего не стоит. Мой поклон и моя благодарность.
Твой Франц
Прага, приблизительно начало 1908
Милая, уже в бюро на фоне музыки пишущих машинок, в спешке и с грандиозными ошибками. Мне бы уже давным-давно следовало поблагодарить Тебя за Твое письмо, и опять я теперь слишком запаздываю. Но я думаю, что Ты меня раз и навсегда простила за подобные вещи, потому что когда у меня дела хороши, уж тогда я пишу — прошло уже много времени, в течение которого я в этом не нуждался — впрочем, медленно. И так как Ты по-доброму обошлась со мной в своем письме, Ты все же упустила сделать мне комплимент по поводу моей энергии, с которой я столь охотно пожелал засунуть свою голову в почву какой-нибудь улицы и не вытаскивать её. Прежде, хотя бы в паузах, я все-таки жил вполне легально, потому что в обычное время не слишком трудно сконструировать для себя носилки, которые чувствуют себя несомыми над улицей добрыми духами. Затем поломка (тут я хотел продолжать писать, но было уже восемь с четвертью и я пошел домой), а потом деревяшка переламывается, напрочь при весьма скверной погоде, поэтому останавливается на шоссе, уже невозможно восстановиться и еще далеко до таинственного города, к которому устремлялись. Позволь мне вот такую историю натянуть над собой, как больной натягивает на себя шали и одеяла.
Написано это уже давным-давно, а тут, милая, пришло Твое письмо.
Позволь теперь третье начало, быть может, с третьего раза возбуждение, чрезмерно раздраженное дитя все-таки сможет успокоиться. Не правда ли, сейчас мы разместимся под знаменем этих трех написаний — голубым, коричневым, черным — выскажемся вместе и обратим внимание на то, как совпадает каждое слово: "Жизнь отвратительна". Ладно, она отвратительна, но это уже не так плохо, это ясно высказано обоими, потому что чувство, разрывавшее одного, подтолкнет другого, остановленное им, распадается, и уверенно говорят: "Как замечательно она сказала "Жизнь отвратительна" и при этом топнула ногой". Жизнь печальна, но все же печально алеет, и так ли уж далекая полная жизни печаль от счастья?
Ты знаешь, у меня ужасная неделя, в бюро чрезвычайно много работы, возможно, так теперь будет постоянно, нужно ведь заработать себе могилу, и даже добиться еще кое-чего, о чем я скажу Тебе когда-нибудь позже, короче говоря, меня гоняют кругами как дикого зверя, да и тут оказываюсь вовсе не я — настолько усталым себя чувствую. Прошлую неделю я в самом деле подходил тем улочкам, на которых живут, и которые я называю "первые шаги для самоубийц", потому что все эти улицы выводят к реке, там стоит мост, и на другом берегу — Бельведер, холм и сады, собираются соорудить туннель, чтобы благодаря этому можно было прогуливаться улицами, через мост, под Бельведером. А пока что стоит каркас моста, улица ведет к реке. Но все это просто шутка, потому что всегда гораздо лучше, благодаря которой всегда остается прекрасная возможность через мост взойти на Бельведер, как через реку — в небо.
Твое положение я понимаю; ведь это глупость, чему Ты выучилась и, вероятно, сделала Тебя нервной, при том что никто не имеет права упрекнуть хотя бы одним словом. Но взгляни: Ты все-таки явно продвинулась вперед, у Тебя есть цель, которая не сможет убежать от Тебя, как девушка, и которая, во всяком случае, даже если Ты станешь оказывать сопротивление, сделает Тебя счастливой; а я останусь вечным волчком, и некоторые люди, ставшие мне близкими, видимо, немножко терзают мне барабанную перепонку, никак не иначе.
Меня очень порадовало, что в Твоем письме присутствовали очевидные ошибки, в которых Тебе самой сразу пришлось признаться, потому что эта неделя праздничная лишь у нас, прочим приходится довольствоваться нижнеавстрийским счастьем; из-за этих венцев спорить со мной Ты не имеешь права, так как я уже знаю все праздники наизусть вплоть до начала мая. Обо всем прочем Ты имеешь право со мной спорить или, что еще хуже, Ты можешь даже отказаться от спора со мной, но я прошу Тебя, пока еще здесь, на полях, этого не делать.
Твой Франц
Прага, 7.01.1909
Уважаемая фройляйн,
Вот письма, я прилагаю и сегодняшнюю открытку и Вашего у меня больше нет ни строчки.
Поэтому я смею вам сказать, что Вы в самом деле доставили бы мне радость, позволив поговорить с Вами. Вы вправе счесть это ложью, тем не менее эта ложь в известной мере слишком велика, чтобы Вы сочли меня на неё способным чтобы при этом не выказать подобия дружелюбия. При этом добавлю еще, что раз уж речь зашла о лжи, Вы обязаны еще и непременно поощрить, поговорив со мной, чтобы из-за этого я не пожелал сказать, что Вы способны с помощью этого разрешения побудили к отказу от возможной для меня радости.
Впрочем, Вы можете (я был бы рад, если Вы об этом не забыли) не утруждать себя размышлениями. Ведь Вы могли бы опасаться отвращения или скуки, быть может, завтра Вы уже уедете, и возможно, что Вы не прочитаете это письмо вовсе.
Вы приглашены завтра к нам на обед, я не вижу препятствия для принятия приглашения, домой я всегда прихожу лишь в четверть третьего; когда я услышал, что Вы должны придти, я решил отсутствовать до половины четвертого; впрочем, такое уже случалось, и никто не удивится.
Ф. Кафка
Прага, середина апреля 1909
Милая фройляйн,
Когда Вы писали то письмо, Вы пребывали в плохом, пусть не слишком продолжительно, настроении. Только Вы, по-видимому, писали его не совсем без умысла — подобные замыслы, естественно, не имеют ни конца, ни начала, — а состояние одиночества приносит озлобление, видимое постороннему глазу, коли иной раз находишься один на один с собой, но в душевном отгораживание в некоторой степени есть свое утешение. Учебными обязанностями, правда, от этого не отвлечься, это ужасно, особенно если, как мне известно, при этом боятся. Пораздумав над этим, я легко могу припомнить, как запинаются все время о неисполненное самоубийство, каждое мгновение подготавливаются и сразу вынуждены начинать заново, и в этой науке — средоточие печального мира. А зимой мне всегда становится еще хуже. Поэтому, когда зимой уже после ужина приходится зажигать лампу, опускать занавеси, безоговорочно усаживаться за стол, душевно омрачаться из-за несчастья, тем не менее высказываться, писать и, поднимаясь по сигналу Морфея, еще воздевать руки. Боже мой. Зато от такого ничто не ускользает, затем приходит еще хорошо сложенный знакомый ради меня с катка, рассказывает успокаивающе и, когда уходит он один, остальные десять раз захлопывают за собой двери. Однако весной и летом — по-другому, окна и двери открыты, и солнце пополам с воздухом в комнате, в которой занимаются и в саду, где другие играют в теннис, уже не улетают из четырех стен своей комнаты в преисподнюю, а занимаются, словно полный жизни человек, между двух перегородок. Это очень большая разница, но что еще остается при проклятии, с которым все-таки должна иметься возможность порвать. И Вы на это, безусловно, способны, коли сумел я, я, который форменным образом способен на все лишь в падении. — Если Вы пожелаете узнать от меня что-либо: о фройляйн Крал — это сказки, красива ли, я не знаю, мать мою на следующей неделе оперируют, с отцом моим обстоит все хуже, дедушка мой совершенно обессилел, я тоже не здоров.
Ваш Франц Кафка
У входа в лабиринт Франца Кафки
Часть первая
1
Очень печальная история — история первой «любви» Франца Кафки, зафиксированная им самим в письмах к предмету своего интереса Хедвиге Вайлер. Этот эпистолярий не слишком обширен, но имеет первостепенное значение для вящего понимания огромного тома с письмами Кафки к Фелиции Бауэр, да и писем к Милене Есенской — тоже.
24-летний молодой человек летом 1907 года во время отдыха в Трише у своего любимого дяди врача Зигфрида Леви (вот почему один из сборников рассказов Кафки называется «Сельский врач» знакомится с 19-летней Хедвигой Вайлер и подает ей надежды на более серьезные отношения. После его отъезда в Прагу завязывается переписка между Францем и Хедвигой которая училась в Венском университете., и эти письма Франца, как никакие другие, обнажают КОНСТРУИРУЕМОСТЬ ЕГО любовных отношений. Несмотря на то, что Кафка уже «затронут» литературной ржавчиной, но в этой переписке все еще остается самим собой, почти без литературных преувеличений и завуалирований. Здесь нет оглядки на другого читателя, только тет-а-тет, и начинающий, в сущности, литератор тренируется в забрасывании своей сети в читательскую душу, пусть пока одну-единственную. Провинциальной девушке, не избалованной интересными знакомствами, льстит внимание образованного молодого человека, природное обаяние которого составляло один из его талантов.