Письма Хедвиге Вайлер
Шрифт:
Эта любовь по переписке — любимый жанр нашего героя в литературе и жизни. Заочные отношения представляют шикарные возможности для прокладывания русла чувства именно в том направлении, которое угодно фантазии начинающего писателя, тем более что молодость и неопытность Хедвиги, по всей видимости, сначала не давали ей возможности трезво оценить складывающееся в переписке «любовное» сотрудничество. Прямо скажем, ни нежности, ни глубины чувства на страничка, посылаемых Кафкой в Триш и Вену, где Хедвига училась в университете, обнаружить не удается. Лишь обращение «Милая» или «Любимая» в начале письма и почти братский орфографический поцелей в конце напомнят читателю, что речь как — никак идет о некиих отношениях, которые вряд ли способны стать интимными. Никакой чувственности, никакого горения, никакого плотского посыла. Все стерильно до болезненности (особенно — адресата).
Франц Кафка тешит не себя, а Хедвигу надеждой на её приезд из Вены в Прагу, хотя совершенно непонятно, с какой целью. Никакой речи о женитьбе нет и в помине, а сэкономить на почтовых марках — стоило ли стараться? По всей видимости Кафка вынужден был внести такой оборот событий, исходя из обычной схемы разлученных влюбленных и их стремления приблизить возможность интимных отношений. Но наш герой, обычно жаловавшийся на требовательность своей плоти (а многие исследователи его жизни делают прямо-таки упор на этом моменте «могучей» его сексуальности), лишь время от времени пошевеливает пером, чтобы продолжать заочные, уже поднадоевшие отношения.
А менее чем через полгода письма лишаются и этой малости — становятся насквозь искусственными и натянутыми; пишет уже просто почти посторонний, чуть знакомый человек.
И здесь наконец-то мелькает догадка: ФРАНЦ КАФКА ЛЮБИТЬ НЕ УМЕЛ! Ретроспективный взгляд, брошенные на его будущие отношения с другими женщинами — Фелицией Бауэр, Миленой Есенской, Дорой Димант — выявляет эту его неспособность, по всей видимости — природную. Раствориться в другом человеке он не умел уже по той простой (!?) причине, что не умел покинуть хотя бы на мгновение раковину собственного эгоизма. «Я не пожалел её, потому что она не пожалела меня,» — пишет он о предмете одной из своих интрижек, и эту фразу можно рефреном вставлять во все его остальные отношения.
Если кто-нибудь усомнится в этом моем печальном выводе, то я напомню еще, что Франц Кафка бал лишен музыкального слуха (при чрезмерной чувствительности к звукам вообще), не различал цвета (любой дальтоник был счастливее его в этом отношении), имел странные вкусовые способности — сладкоежка, но и вегетарианец, совершенно не испытывал потребности в табаке и алкоголе. Ему не было необходимости подстегивать свою нервную натуру — она всегда была или на взводе или в трансе в зависимости от открывавшихся или мешавших ему обстоятельств.
Зацикленность на самом себе — не редкое человеческое свойство, но в случае Франца Кафки невозможно привести ни единого примера вхождения им в чужие чувства и обстоятельства. Его интровертность оказалась лабораторной колбой со множеством реакций, которые, правда, зависели от случайно или намеренно брошенных в неё ингредиентов, но включали их в свое действо и перерабатывали на свой лад так успешно, что на долю внешнего наблюдателя оставались в основном градации и оттенки реакций — при невозможности получения от них обратной связи и пользы.
Читатель произведений Франца Кафки стоит у входа в лабиринт, держа в руках его план, но в самом центре плана зияет чернильное пятно, скрывающее и тайну лабиринта и догадки читателя. Правда, сам факт связанности читателя тайной не угнетает его, а, напротив, убеждает: коли тайна существует, то существует и то, что она охраняет, и убежденность в этом носит весьма положительный характер: и жизнь проживается не зря, и чтение это немаловажно, поскольку присваивает жизни не только значение, но и ценность, энтропия которой, пожалуй, под руками — как не сбывающаяся, но манящая надежда.
2
К сожалению, из текста «Разговоров с Кафкой» Густава Яноуха непредставимо обаяние его собеседника при разговоре один на один. А это — очень даже вероятно — тот самый козырь, с которого Франц Кафка ходил в первую очередь, особенно — когда впервые общался с женщиной. В молодости он был очень строен и почти демонически красив, производя впечатление при многозначительном обычно молчании. К тому же, при погруженности в самого себя, если уж он из него вырывался, Кафка произносил, естественно, не ходульные фразы, которыми уснащено множество знакомств, а совершенно естественным образом (а естественность и является главным компонентом доверительного общения) и дотошной внимательностью накрепко привязывал ответное внимание собеседника (собеседницы), результатом чего становилась возможной и устанавливалась сначала душевная, а затем и сердечная связь между ними.
Мы, привыкшие к эпистолярному стилю Кафки, можем лишь догадываться, чем умел он «зацепить» женское сердце. А что это было именно так — нет никакого сомнения. Хедвига Вайлер, Фанни Рейс, Маргарет Кирхер, Фелиция Бауэр, Грета Блох, Юлия Вохрыцек, Милена Есенска, Дора Димант — эти имена теперь навечно связаны с именем Кафки, а сами носительницы их полноправно и полноценно участвуют в нашем общении с писателем.
Первая в этом списке Хедвига Вайлер стала не только объектом его любовного внимания, но и первым адресатом удивительных писем, беспримерных по литературной изобретательности, поэтичности и откровенности. Каждое из них — психологически-поэтический опус, воспроизводящий дрожание камертона его чувства, и вибрации его неотразимо действовали на читательницу-любимую, и теперь — и на нас, читателей-Пинкертонов.
Сурово-отстраненная проза и лирически-психологический эпистолярий подпитывались одними и теми же студеными ключами в омуте одиночества писателя, а их искусная безыскусственность напоминала не об игре актера, а о готовности к битве гладиатора. И не так уж важно, что битва почти всегда заканчивалась бегством его с арены: заключительные строки множества сказок «они жили счастливо и умерли в один день» — не тот случай, когда отношения завязываются для того, чтобы завязнуть в счастливой рутине семейной жизни. Несколько авторов уже попыталось воссоздать удачный оборот семейной жизни Кафки, ставшего одинарным обывателем в окружающей его действительности. Попытка такой ретроспективы сама по себе ничего не значит, так как не привносит в его образ ни единой новой черты; напротив, перестав быть писателем, он перестает быть и самим Францем Кафкой — становится абсолютно незнакомым нам человеком, случайно позаимствовавшим его имя и фамилию, болезнь и возлюбленную, ставшую женой-надзирательницей, выпроставшей из него душу, а из его перьев соорудившей метелку для обмахивания пыли.
Я долго не мог понять, чего добивались авторы этих россказней… Неужели столь нехитрым способом они пытались перечеркнуть имя Кафки в мировой литературной табели, заявит о случайности его гения, свести счеты с ним самим, из-под могильной плиты на Страшницком кладбище Праги напомнив его хулителям о скудости их собственных талантов, уязвленных его литературной безупречностью.
Мы уже знаем, как пошло разделялся писатель Владимир Набоков с писателем Францем Кафкой в своих «Лекциях по зарубежной литературе». Иной раз, читая их, начинаешь догадываться, как завидовал Набоков (при всем своем огромном таланте) гениальности Гоголя, Достоевского, Кафки, Джойса… Ему трудно было считать себя гением второго сорта и не было найдено другого способа, кроме как «поставить их на место» в тексте лекции. Мне могут возразить, что «опрощение» исследуемых им авторов происходило из желания донести хотя бы кое-какие сведения до нелюбопытных американских студентов. Пусть даже и так. Но столь находчивый в метафорической точности своих собственных текстов Владимир Набоков обошел стороной не меньшую, а во много раз превосходящую его метафоричность Кафки, которому не нужно было месяцами копить на листочках литературные находки и перлы, чтобы потом вставить их в повествовательную ткань. Каждому овощу — своя кастрюля, а Владимир Набоков желал бы одновременно присутствовать под крышками (черепными) заведомых гениев.
Не стоит думать, что я уклонился от темы эссе. Напротив: познакомившись с эпистолярным наследием Владимира Набокова (впрочем, рядышком можно поставить и Бориса Пастернака), не так уж трудно разглядеть влияние левого, рационально действующего полушария головного мозга.
Францу Кафке это не пришло бы в голову. Когда он брал в руки перо, он не обращался попеременно то к левому, то к правому полушарию — оба они были правыми, эмоционально-интуитивно работающими, и в этом, вполне возможно, была причина его постоянных злокозненных головных болей.