Письма к Луцию. Об оружии и эросе
Шрифт:
Это была первая ночь любви наших тел.
Придя в себя, она произнесла с легким, почти совсем детским удивлением, словно стряхивая с себя сон, на присущей ей греческо-латинской смеси:
« futui tecum?» [257]
Чуть позже она сказала, что знала о предстоящей нам постельной борьбе еще со второй нашей встречи. Это признание кольнуло меня: Эвдемония призналась, что знала о том же еще с первой нашей встречи. Я не желал повторений. Тогда я сказал Флавии, но еще более самому себе, поскольку, так или иначе, говорили мы почти только обо мне:
257
«Я все-таки совокупилась с тобой?»
«Я залил ее толстым слоем меда, как спартанцы заливали тела своих покойных царей [258] . Теперь очертания ее очень смутно просматриваются за густой золотистой патокой. Когда-нибудь, когда я исцелюсь совершенно, я извлеку ее оттуда, чтобы внимательно рассмотреть уже в совершенной неподвижности, а пока что осталось только золотое сияние волос, напоминающих солнечные лучи lumina. Теперь существуешь только ты, и волосы твои — золотисто-белый (должно быть, липовый) мед, благоухающий истинным воскресением».
258
Об этом спартанском обычае см. Ксенофонт. Греческая история. V, 3, 19; Корнелий Непот. Агесилай. VIII, 7; Диодор Сицилийский. XV, 93, 6. О меде как средстве бальзамирования покойников см. также Лукреций. III, 891; Колумелла. XII, 45; Плиний Старший. XXII, 108. Геродот (I, 198; то же Страбон. XVI, 20 (746) сообщает о вавилонском обычае бальзамировании мертвых в меду.
После одного из наших ласканий той ночи, уже выйдя из нее, оторвавшись от нее, я рассматривал Флавию. Глаза ее были закрыты: должно быть, она пребывала во сне — во всяком случае, в забвении. А ноги ее были широко распахнуты, причем совершенно симметрично: она принимала меня в себя этим раскрытием — все мое тело своим телом, распластавшимся наподобие очень древней статуэтки — тех времен, когда ваятели старались выражать только самое сущность и ничего больше. То, что я видел, живо напомнило мне в приморском святилище Венеры у Тавромения — поразительно, до содрогания. Святыни, виденные во время моих кошмарных метаний по острову, оживали, и я становился причастен их ужасающей божественной силе. Но теперь я словно чувствовал свою победу над испугавшей меня тогда силой. Искренние ласки Флавии словно сняли с меня некое заклятие.
Я видел восхитительную слегка закругленную возвышенность между распахнутыми ногами, над Венериной нивой. Я ласкал ее взглядом, который скатывался на другой ее склон, противоположный расселине с восхитительными, еще влажными от моего излияния темными перепонками — на совершенно покатый мягкий склон, который скользил вниз, расширяясь, на ее лоно, на уходящую в нечто бесконечное чудесную гладь. Я видел только этот треугольник с уставшей от восторга и вопрошающей темно-перепончатой расселиной, венчающий ее нежный кратер затаившегося, ласково подрагивающего вулкана, и совершенную бесконечность, состоящую из бесчисленного множества прямых.
В те мгновения она была моя бесконечность и моя идеальная прямая. Я знаю, что этого нет, что этого не существует в природе, что это только совсем малый, ничтожный момент истины, который не может быть даже обманом.
Словно спасительное заклинание, я повторял мысленно:
«Я не люблю тебя».
Однако я мчался, летел за ней в эту бесконечность. Идеальная морская гладь, моря, из которого изъято тепло и которое казалось мне солнечным и согревало меня в Сиракузах.
Морская гладь, сколь бы идеальной она ни была, должна оборваться. Я знал, что идеальной прямой нет, знал, что если отдамся ей в этом ее образе, это окажется беспредельностью. Я знал, что это — идеальная действительность, которую невозможно схватить за изъян.
«Я не люблю тебя».
Я чувствовал с ней самую совершенную бесконечность, в которой невозможно остановиться, которой никогда не будет конца, хотя бы потому, что у нее не было начала. Она была моей вечностью. Поэтому я повторял снова и снова:
«Я не люблю тебя».
У нас не было начала: она стала моим исцелением от безумия, от любовного безумия. У нас не будет конца: я уйду из этой жизни, не простившись с ней, — она останется со мной в потустороннем мире, если только существует потусторонний мир.
Я знал, что в нашем полете над гладью идеального моря я никогда не натолкнусь на некую заморскую страну — на некую Африку моих детских мечтаний. Я не желал обманываться и обманывать ее: нам принадлежала вечность в одном из ее бесчисленных моментов.
«Я не люблю тебя».
Я постоянно искал встречи с ней, чтобы исповедоваться и исцелиться. В ее лице и в ее голосе было мое отражение. Однажды она сказала: «Насколько ты удивительно прост и насколько необычайно сложен, Луций Сабин!»
«Я не люблю тебя».
Игра наших тел, их ностальгические метания навстречу друг другу были совершенны невероятно, а потому мне казалось, что вряд ли я смогу полюбить ее.
С того дня, вернее с той ночи, я хочу видеть ее, говорить с ней, ласкать ее, хочу положить ладонь ей на затылок и впитывать ее удивительное тепло, хочу пить горечь слов отчаяния, когда она рассказывала мне о давних своих обидах, хочу светлого восторга, которым иногда исполняется ее голос, когда она говорит обо мне.
После убийственной страсти Сфинги-Эвдемонии, давшей мне столько восторгов, после моих метаний по Сицилии, после пристального взгляда Ока Смерти, после того, как я стал Черным Всадником, я оказался вдруг счастлив тем огромным, безграничным счастьем, которое поглощает весь мир и растворяется в нем.
Но уже тогда я мысленно прощался с ней, чувствуя боль, хватающую за горло.
Так свершилось резкое превращение Флавии из женщины внимающей, сострадающей, помогающей, в женщину, причастную любви. Пишу «причастную любви», потому что не могу назвать ее ни любимой, ни любящей, хотя явно было в ней и одно и другое, не знаю только в какой степени: так сомневаюсь я во многих вещах.
Затем, в дни, которые отделили первую ночь любви наших тел от второй, со мной произошло то, о чем так четко пишет Аристотель: « , , , ' …» [259]
Хочу бежать от нее, бежать от угрозы очарования. Это мое малодушие. Мое мужественное малодушие, ибо я не хочу повергать ее в смятение: пусть останется она навсегда такой, какой была в те два утра в святилище Венеры Эрикины — с радостью голубки, улетающей в небо, и с восторгом встречи и любовного благословения.
259
Для всех людей любовь начинается с того, что они не только получают удовольствие от присутствия любимого человека, но и, вспоминая о нем в его отсутствие, испытывают печаль из-за этого отсутствия, а в печали и слезах есть также некая услада, ибо печаль связана с отсутствием любимого, а услада — с воспоминанием и некоторого рода видением того, что он делал и каков он был… (Аристотель. Риторика. 1,11.)
Вечером четвертого дня после первой ночи любви наших тел она вдруг отшатнулась от моих губ (я хотел поцеловать ее в плечо) и отошла прочь, а я смотрел на нее, видел, как извилистые (а не прямые, как лучи lumina) волосы ниспадают мягко ей на плечи, видел ее тело, такое стройное и нежное, познавшее стольких мужчин (может быть, именно поэтому она и отпрянула?), видел ее задумчивость, растерянность и словно неудовлетворенность тем, что произошло между нами, и почувствовал вдруг весь мир таким, каким он был для меня в раннем детстве, еще до нашего с тобой знакомства, Луций.