Письма о русской поэзии
Шрифт:
[15] Один, очень популярный ныне господин, в свое время категорично заявлял: «В поэтических жанрах ‹…› естественная диалогичность слова художественно не используется, слово довлеет себе самому и не предполагает за своими пределами чужих высказываний. Поэтический стиль условно отрешен от всякого взаимодействия с чужим словом, от всякой оглядки на чужое слово. Столь же чужда поэтическому стилю какая бы то ни было оглядка на чужие языки, на возможность иного словаря, иной семантики, иных синтаксических форм и т. п., на возможность иных языковых точек зрения» (М. Бахтин. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975, с. 98). Мы другого мнения. Цветаева, которая сама себе bande `a part, признавалась: «Я – много поэтов, а как это во мне спелось – это уже моя тайна» (Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. М., 1995, т. VII, с. 408). Она же о Пастернаке, отмечая суть поэзии как вулканически-сообщающегося события встречи: «Он после каждой моей строки ходит как убитый, – от силы потрясения, силы собственного отзыва…» (Там же, с. 388). «Жгучий интерес взаимного ауканья», – как однажды обмолвился в своей переписке с Львом Толстым Н.Н. Страхов и для верности выделил на письме это понятие. Поэзия – вечный зов и ненасытность отзыва.
[16]M. Heidegger. UnterwegszurSprache. T"ubingen, 1965, S. 216.
[17] Характерна оговорка Ленина в одной из статей 1906 года: «Смотрите, господа кадеты, ‹…› придет день и не далекий день, когда народ помянет вас “насмешкой горькою обманутого сына над изболтавшимся отцом”» (В.И. Ленин. Полное собрание сочинений. М., 1976, т. XIII, с. 88). «Промотать» превратилось именно в говорить, болтать.
[18] П.Н. Лукницкий. Встречи с Анной Ахматовой. т. I, 1924-1925 гг. Paris, 1991, с. 130-131.
[19] А.Я. Сергеев. Портреты. – «Новое литературное обозрение», 1995, № 15, с. 324.
[20] Жизнь пуста, безумна и бездонна!
Выходи на битву, старый рок! И в ответ – победно и влюбленно – В снежной мгле поет рожок… Пролетает, брызнув в ночь огнями, Черный, тихий, как сова, мотор, Тихими, тяжелыми шагами В дом вступает Командор…(III, 80)
[21] По воспоминаниям Лидии Гинзбург, Шкловский хотел изучать литературное произведение так, как будто это автомобиль и его можно разобрать и собрать снова. Человека же, пишущего большую вещь, он сравнивал с шофером 300-сильной машины, которая как будто сама тащит автора.
[22] Из стихотворения «Поэт рабочий» (1918):
Мозги шлифуем рашпилем языка. Кто выше – поэт или техник, который ведет людей к вещественной выгоде? Оба. Сердца – такие ж моторы.(II, 19)
[23] Андрей Белый. Между двух революций. М., 1990, с. 62. Опыт движения, радикально меняющий классическую картину мира, подытожен Брюсовым в стихотворении «Опыт относительности» (1922):
Первозданные оси сдвинуты Во вселенной. Слушай: скрипят! Что наш разум зубчатый? – лавину ты Не сдержишь, ограды крепя. Для фараоновых радужных лотосов Петлицы ли фрака узки, Где вот-вот адамант Legesmotus’ов Ньютона – разлетится в куски.(III, 136).
[24] Тихон Чурилин чутко уловил единство этих двух мандельштамовских текстов в пародийной строке «И золотой, о злой я мот…» стихотворения «Конец клерка», которое Гумилев считал лучшим в его сб. «Весна после смерти» (1915) (Николай Гумилев. Письма о русской поэзии. М., 1990, с. 193-194).
[25] Эта строфа была во всех публикациях и вычеркнута Мандельштамом только из авторского экземпляра «Стихотворений» 1928 года.
[26] Лившиц иронизировал: «…Она [Ксана Пуни] плескалась в ванне, как нереида, давая повод любителю классических сравнений мысленно приращивать к ней, вместо средневекового шлейфа, эйдологически выверенный рыбий хвост» (Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец. Л., 1989, с. 523).
[27] Анна Ахматова. Десятые годы. М., 1989, с. 94.
[28] День субботний наступает с появлением первой звезды – star. Это – star’ик. Шутка о «суперстар» не сегодня родилась. См., например, «Звездный ужас» Гумилева.
[29] Мишель Монтень. Опыты. Книга третья. М., 1979, с. 19.
[30] У Лескова в «Воительнице»: «Ласточкин он, кажется, будет по фамилии, или как не Ласточкин? Так как-то птичья фамилия и не то с люди, не то с како начинается…» (I, 163). Пример кардинального развоплощения имени в «Записных книжках» Ильфа: «В коммунальной квартире жил повар Захарыч. Когда он напивался, то постоянно приставал к своей жене: “Я повар! А ты кто? Ты никто”. Жена начинала плакать и говорила: “Нет, я кто! Нет, я кто!”». У самого Захарыча нет ни имени, ни фамилии. Но главное для него не имя, а род занятий затмевающий всякое имя и звание («Я повар!»). Жена для него – никто, пустое место, и ее отчаянная попытка обрести существование не может вернуть даже имени – «Нет, я кто!» Это вопрос, ставший ответом и отрицательным утверждением своего безымянного бытия.
[31] Максимилиан Волошин. Лики творчества. Л., 1988, с. 440. Текучесть верленовского облика тонко почувствовал еще Коневской: «Это была необычайная личность, в которой всю жизнь как-то бок о бок уживались самыя больныя ткани обветшалой умственной культуры с первозданной детской свежестью новой и причастной вечному души. В его жизни как будто на равных правах чередовался живой человек со своей тенью. Безвольный, бессильный духом, коснеющий в болезненной порочности наравне с самыми развинченными парижскими невропатами, он в то же время, удалившись в тайники своей натуры кружился с роем мошек в золотой сети солнечных лучей, между легкими древесными ветвями, где-то на самом отдаленном горизонте жизни века. В своих воздушных грезах, стонах сладострастия, покаянных благоговениях или то в плутовском, то задушевном смехе он неотразимо напоминает столь смело постигнутыя Достоевским отверженныя души, и темныя, и чуткия, и низкия, и ясныя» (Иван Коневской. Стихи и проза. М., 1904, с. 175-176).
[32] Андрей Белый. Символизм как миропонимание. М., 1994, с. 98.
[33] Данте Алигьери. Новая жизнь. Божественная комедия. М., 1967, с. 437 (пер. М. Лозинского).
[34]Цит. по: G. Poulet. Les m'etamorfoses du cercle. P., 1961, p. XI-XII.
[35]Андрей Белый. Котик Летаев. Крещеный китаец. Записки чудака. М., 1997, с. 423.
[36] М.Ю. Лермонтов. Сочинения в шести томах. М.-Л., 1957, т. VI, с. 365.
[37] На языке комедии Маяковского «Клоп» Wassein имени выглядит так: «Ну, что это такое Присыпкин? На что Присыпкин? Куда Присыпкин? Кому Присыпкин?» (XI, 228). Как мандельштамовский старик, Присыпкин – не кто, а что, причем такое «что», которое уже ни в какие ворота не лезет, а не только в наименование («Ну, что это такое Присыпкин?»). Имя-недотрога: дотронешься, непременно какую-нибудь заразу подхватишь. Например – ничтожности существования. Время у вечности Присыпкин ворует песочными часами, где вместо песка – зыбучая струйка клопов. Прямо-таки прыскающий нелепостью своего вечного «присыпания», герой Маяковского лишен даже тени прямохождения и возможен только на четвереньках пребольно кусающихся вопросов: «На что? Куда? Кому?» Присыпкин никогда «в», а только лакейски и тупо «при» чем-нибудь. Он не явлен, а как-то подло-приплоден, подброшен к черному ходу; не есть, а стелится. Даже не болезнь, а смешная и унизительная в своем вековечном почесывании сыпь бессмыслицы.
[38] Я.Э. Голосовкер. Засекреченный секрет. Томск, 1998, с. 144-145.
[39] Здесь мы по параболе возвращаемся к Сократу, который, по его словам, был обязан жить философствуя и испытывая самого себя и других: «Итак, дело Сократа – философствование, – то есть выспрашивание, испытание, тщательная проверка, смотр, требование отчета – не только у других, но и у себя. ‹…› Как – среди существующего без всяких вопросов – возможно спрашивающее, мыслящее, понимающее и потому могущее заблуждаться, ошибаться в самом своем бытии существо. Если такое существо возможно, то только потому, что оно в самом существе своего бытия как-то не вполне есть, есть как-то вопросительно, в самом своем бытии оно есть вопрос о бытии. Оно не совпадает с собой: всегда уже существующее, оно одновременно и всегда еще только могущее существовать. Человек способен задавать вопросы потому, что он прежде всего сам есть вопрос» (А.В. Ахутин. Тяжба о бытии. М., 1997, с. 36-37).
[40] «…Надо упомянуть еще незаконный вид остроты – игру слов, calembourg ‹…›. Как острота насильственно подводит под одно понятие два очень различных реальных объекта, так игра слов, пользуясь случайностью, облекает в одно слово два различных понятия: контраст возникает тот же, но только гораздо бледнее и поверхностнее, ибо его источник не в существе вещей, а лишь в случайности наименования» (Артур Шопенгауэр. Мир как воля и представление. Минск, 1998, с. 170; пер. Ю. Айхенвальда). Как бы ни был популярен философ в начале века, русская поэзия осталась равнодушна к этой многообещающей мысли.
[41] Набоков, заставляющий своего героя Найта умереть от сердечного приступа, следует той же идее. И на протяжении всего романа «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» heart (сердце) соотносится с art (искусство).
[42] Ср. акустическую алхимию А. Арто с превращением mot в or: М. Ямпольский. Память Тиресия. Интертекстуальность и кинематограф. М., 1993, с. 46-51. Вяч. Иванов о Малларме: «Терпеливый алхимик темных словесных составов, в которых уже сверкало искомое золото, Малларме мечтал рассказать повесть мира, подобно Силену Виргилиевой эклоги (“подобно Орфею” – говорил он сам!), языком “чистой” поэзии, освобождающим пленные гармонии, соединяющим разделенное, впервые осуществляющим в завершительном слове все дотоле незавершенное и неназванное, – древние сказали бы: языком богов» (III, 652).