Поўны збор твораў у чатырнаццаці тамах. Том 9
Шрифт:
Да, час от часу все хуже…
Бросив на бруствере автомат, я спешу в угол, где лежат наши гранаты, хватаю их все три, кладу себе под ноги. Затем берусь за автомат. Я стреляю по тем, что бегут, что лежат. Бью короткими очередями, уже не обращая ни на что внимания, пока автомат не умолкает. Потом, присев, выбрасываю пустой диск и от волнения долго не могу попасть в паз новым.
Вскакиваю. Ага! Не выдержали, снова залегли невдалеке от траншей. Несколько их долговязых фигур бросается назад, часть остается лежать в траве. Кривенок бьет из пулемета вдогонку. Те, возле пшеницы, также залегают и какое-то время в поле не видно никого. Только рой пуль над нами, брызжет землей бруствер. Разлетаются вдребезги разбитые комья земли… Мы опускаемся на дно укрытия. Я, рядом Люся. Сначала она как-то печально съеживается, затем, взмахнув ресницами, глядит на меня. Чем-то удивленный в ней, я выжидающе гляжу на нее. Вдруг она говорит:
— Лозняк, поцелуй меня.
— Что?
— Поцелуй. Ты можешь? — говорит она по-прежнему очень серьезно. Кажется, на моем лице почти что испуг. Потом она опускает глаза.
— Вот. Никто не целовал меня. В детстве у мачехи росла. Потом… Потом дикаркой стала… Глупая! Все мечтала… И вот… Все.
Очень нерешительно я обнимаю ее за плечи и тихонько касаюсь губами ее щеки в уголке губ. Потом отшатываюсь. Гляжу в глаза. Они по-прежнему — очень печально строгие. Я не понимаю, что делается со мной. А она мягко, но решительно обхватывает мою шею и целует в щеки, в шею, в глаза… Затем, отшатнувшись, вдруг руками закрывает лицо и содрогается от плача.
Я сижу, пораженный непонятным. Растерянный. Испуганный. А она, уткнувшись лицом в коленки, все всхлипывает. где-то вверху плывет тяжелый гул. Самолеты? Чьи? Я не гляжу.
— Люся! Люся! Что с тобой? Потерпи! Не надо.
И она вдруг обрывает плач, коротко взглядывает на меня серьезными большими и мокрыми от слез глазами. Как-то вдруг успокоившись, говорит:
— Ничего. Все. Прости…
— Люсенька! — я хватаю ее за руки. Что-то вдруг только теперь осеняет меня, но Люся поднимает голову. Я тоже…
Гул быстро растет. Наполняя собой поднебесье, он растекается по всей шири земли. Тревожно сжимается сердце. Конечно, это их самолеты. Они идут на деревню. Идут ровно и тяжело, поджав по-гусиному короткие лапы-колеса. Их много, и я не считаю их. Я вижу только, как трое их с хвоста этого каравана ложатся на крыло и, коротко блеснув пропеллерами, сворачивает на нас. Люся, вскрикнув, кидается мне на грудь. Я, всем телом ощущая быстро нарастающий вой, толкаю Люсю в угол и хватаю автомат. В тот же миг первая бомба выбивает из-под ног землю. Вскочив, я кидаюсь в угол, спиной закрываю Люсю. Я чувствую, как она с каждым взрывом вздрагивает. Вздрагивает земля. Вздрагиваю я. Бомбы рвутся по три сразу.
«Тр-р-рах! Тр-р-рах! Тр-р-рах!» — земля крякает во всю глубь, кажется, треснет, как огромный перезрелый арбуз.
Я напрягаюсь — рев приближается, визг — и снова «тр-рах!», «тр-рах!».
Девять взрывов рядом. Вокруг еще падает земля, сверху оседают тучи песка, поднятого бомбами, рев глохнет, но сразу нарастает снова. Сквозь пыль не видно самолетов, но кажется, они уже уходят в пике. Я слышу, как отрываются и вместе с ревом летят на нас бомбы. «Тр-рах» — бьет где-то по окопу Кривенка. Сразу же новый визг — «тр-р-рах». Я жду захода третьего пикировщика. Должны же у них кончиться, наконец, эти проклятые бомбы.
Третий «лапотник» несколько запаздывает, пыль успевает осесть, пока он заходит от солнца. По взрытой огневой мелькает сначала его стремительная тень, и вдруг пронзительно визжат бомбы. Они рвутся несколько сбоку, и у меня появляется надежда — уцелеть. Гул отдаляется — теперь надо ждать пехоту. Я отстраняюсь от Люси, она вскидывает голову — с ее волос сыплется песок, оба мы в земле. Убитых забросало также, из-под глыб торчат одни только ноги. У Панасюка, видно, осколком распорот ботинок, из которого вылез клок грязной портянки.
Я отряхиваю песок с автомата и вскакиваю. Бруствера нет, укрытие завалило землей, подбитая пушка скособочилась, а станина задралась сошником вверх.
Немцы! Они бегут из траншеи в поле, дальше нам в тыл, к деревне.
Видно, как болтаются ремни их автоматов. Двое ближних осторожно пригибаются и на бегу поглядывают в нашу сторону. Я дергаю рукоятку и, быстро прицелившись, стреляю раз, второй, третий. Однако немцы все бегут. Видно, для автомата они далеко. Но почему молчит пулемет? Неужели?..
— Кривенок! Кривенок! — кричу я. — Огонь! Слышишь, огонь! — Я вижу его — он жив и сидит в углу своего также полузасыпанного и обмелевшего окопа, почерневший, как цыган, и осоловело смотрит на меня. Рот его открыт, на лице гримаса отчаяния.
— Огонь! Видишь? Кривенок!
— К черту! Все к черту!!! — вдруг кричит она таким голосом, от которого у меня содрогается сердце, и вскакивает. Он вытаскивает из земли голые, без сапог ноги, и, шатаясь, вылезает из окопа к нам. Пулемета его не видно.
— На черта сидеть! Хватит! Прорываться! Слышишь? — кричит и ругается он, вваливаясь в наше разрушенное укрытие. Я в замешательстве прикусываю губы. Кривенок хватает возле моих ног гранаты, Люсин автомат.
— Убираться отсюда! Довольно! Прорываться! Ну? — кричит он и бросается на бруствер.
— Стой!
Я хватаю его за ногу, он сползает вниз, увернувшись, вскакивает на колени и упирает в меня обезумевший взгляд.
— Ага! И ты! И ты из-за нее? И тебе она люба? Геройство нужно? Геройство? Тот в тылу герой! Ты — тут. Это она все наделала! Она! — кричит он на Люсю. На губах его пена.
Я быстро выглядываю через бруствер — немцев уже нет.
Они прорвались в лощину, в наш тыл и во фланг отступившего полка.
— Замри! — кричу я. — Замолчи! Очумел, дурень!
Я потрясаю кулаками. Но глаза Кривенка по-прежнему бешеные. Стоя на коленях, он наступает на меня и хрипит:
— Ага! Бить! Бей! Стреляй! На, стреляй! На!!
Ухватив на груди гимнастерку, он рвет ее до низу, затем его дрожащие пальцы ищут сорочку. Я хватаю его за грудь, он цепко сжимает мои руки.
— Замолчи! — кричу я и, собрав силы, рывком бросаю его наземь. Меня трясет от возмущения против него. — Дурак ты! Балда! Ослиная твоя голова. Зачем ты ее обижаешь! Задорожный сочканул, чтоб не идти сюда. А она прибежала. Из-за нас. Всех! По-хорошему! По-человечески! А ты! Чего ты бесишься?
Кажется, мои слова ввергают его в замешательство. Он враз умолкает, недоверчиво поглядывает на Люсю, потом, опершись на землю, долго сидит в оцепенении. А Люся, какая-то с виду далекая от нашей ссоры, как загнанный зверек, жмется к стене, глаза ее полны напряжения. Она не плачет, но видно, как изо всех сил старается сдержать в себе обиду и отчаяние.